Собачья старость - Надежда Нелидова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оглянулся: бабки стояли в кривых воротцах, махали ладошками. Не узнали. Всё ж надо с деревенскими строже. Сухо, чётко, официально: кто, где, когда. И до свидания, и нечего тары-бары разводить.
– К чему это, Афоня, а? Как утром встану, шнурок с крестиком перекручен, назад перекинут, сам крестик к спине прилип. Вроде в бане крепко спину шоркаю, не жирная, почто прилипает-то?! Так ведь грех какой: забываю его, крестик-то, поправить. До полудня, а то и до вечера с крестиком на спине хожу, беса радую… А то вот ещё приметила: как нагнусь, непременно крестик наружу из сарафана вывалится, на чужой праздный глаз. Видать, распятие не хочет на грешную плоть ложиться. Не слыхала, к чему это?
– Не слыхала. Ты пошире в сарафане вырез имей, не только крестик – всё твоё богатство вывалится.
– Погоди, я с другим шла, из головы вышибло… Ага! Слыхала новость, нет? Николаша без дома остался!
– Нашла новость. Он каждую пятилетку без дома остаётся. Квартиру детишкам получит – опять дом будет. А и бог с ними, на здоровье!
– Да ты не поняла. Совсем, совсем без дома остался. Шестую квартиру дали с условием, что в самый распоследний раз. А дом снесут как аварийный. В новую квартиру сразу внук с молодкой въехал – дед опять лишним стал.
Вот эта Римма всегда так: сначала пустяки, а самое важное забудет. Ерепеньский дом последние сорок лет для Николашиной родни был добытчиком и кормильцем – и вот не стало дома.
– Да ты что?! Как же он теперь?
– В «Жаворонок», в летний домик поселили. Без печи, без ничего, так свезли и свалили, как хлам. Сын Генка шумит: «Я вам всем покажу! Ветеран в нечеловеческих условиях проживает! Внимание прессы и общественности, говорит, то ли привлеку, то ли заострю…» Тут же правнук Николашин с дружками-наркоманами крутится, за дедовой пенсией охотится… Ты кастрюли-вёдра подальше держи, не ровён час – сопрут.
– Я что думаю, – озаботилась бабка Афанасия. – Надо бы Николашу навестить. Тёпленького супа в банку налью, а ты каши свари. Земляк всё же.
Их, из Ерепеня, на этом свете осталось три души: Афанасия, Римма и Николаша. Когда-то жителей, по имени села, звали ерепенистыми. Нынче одно название: за ерепенистыми впору совком и метёлкой собирать насыпавшийся песок.
А завидное село была! В воскресенье базар от всякой всячины ломился. В субботу земля гудела и тряслась – такие пляски с топотом устраивали. Никому не удавалось переплясать Петра – за это и полюбила его Афанасия. Вот уж кому пристало слово «ерепенистый». Бывало, в мороз здоровые мужики жмутся, ёжатся, кутаются как бабы – смотреть противно. А Петя, мелкий, неказистый – вида не покажет. Картуз задвинет за чуб, грудь в расстёгнутом бушлатике задиристо выпятит, как будто ему жарко… Посреди зябнущих мужиков – не петушок, орёл!
Николаша его поведение на фронте – они вместе служили – не одобрял. Ерепенился по деревенской привычке, всё ему больше других надо – ну и кому чего доказал? Ладно, необстрелянные пареньки – вскочат во весь рост, пискнут «ура», потом «мама», спотыкнутся – и все дела. А Николаша сообразил: да, передовая, да – голову поднять страшно – а шанс выжить есть. Если обглядеться да не лезть поперёд батьки, не высовываться без особой надобности. Главная задача – не фашистскую высотку взять или, там, дзот не отдать, а до вечера выжить. Николаша хвастался умением жить по субботам после баньки и пол-литры беленькой.
Николашу вызывали в райком партии и махали под носом пальцем: «Дискредитацией занимаешься! На таком патриотическом примере воспитываешь подрастающее поколение?»
Николаша после и сам поумнел, укоротил язык. На 9 мая выступал на школьных сборах, рубил ладонью воздух. Римма с Афанасией в этот горький, светлый день тоже собирались. Поминали мужей, ставили две до краёв налитые рюмки, прикрытые кусками пирога. Пьяненькая Римма рассказывала какой-нибудь интересный сон:
– К чему это, Афоня? Будто сплю и вижу: Миша стоит у койки. Я говорю: «Тебя же убили». А он подмигивает и вещмешок разувает: «Вставай, говорит, Римка, трофей тебе привёз». Я радостная вся, думаю: отрез крепдешина вынет, какой Николаша своей привёз. А он тянет тяжёлое что-то, большое. Одеяло! Да не расфуфыренное фройляйн-бройляйн немецкое – а нашенское! Пёстрое, из лоскутов, какое матушка шила, только старое, ветхое. Встряхнул: труха и гниль так и посыпались, я прямо вся расчихалась. Чихаю-чихаю, не могу остановиться. А тут вы, ерепеньские, откуда взялись. Сумерки в избе, а вы кругом молча, плотно так стоите, даже страшно… Ты, Николаша, ещё кто-то… И ровно с ума сошли: кинулись, вцепились в одеяло, и ну тянете на себя, только треск стоит… А мне обидно: мне же одеяло привезёно. Ка-ак дёрну – оно и порвалось. А Миша-покойник стоит, руки в боки, и гогочет как жеребец, поперёк себя перегибается. Вот к чему это?
Римма завидовала Николашиной жене, роптала:
– Ей без того счастье привалило: муж живой вернулся. Вдвоём хозяйство припеваючи ведут. Почто их государство тетёшкает, не знает как ещё ублажить? А мы с тобой, горькие сироты, бьёмся в кровь как сороги об лёд. Хребёт ломаем, животы надорвали, в одиночку детишек подымая – хоть бы крошку отщипнули от того, что Николаша имеет. Почто нас забыли? – плачет Римма. – Не по-человечески, не по-божески это. И в святом Писании сказано: обижать вдов павших воинов – великий грех.
– Врёшь ты про Писание, там таких слов нет. А и на здоровье, и бог с ними, с Николашей. Не завидуй чужому.
– У тебя всё на здоровье да бог с ними. Дура ты, не зря блаженной зовут, – разгневается Римма, убежит, хлопнув дверью. А куда друг без друга, на вечерней же дойке встретятся.
Не прошло двух недель, Римма на хвосте принесла новое известие. В ночь с пятницы на субботу к Николаше в огородный домик залезли грабители, избили старика и унесли пиджак с орденами и медалями. Генка всех на уши поднял, из Москвы корреспондентов назвал. Теперь точно седьмую квартиру дадут.
– Да погоди ты про квартиру. Как сам Николаша-то?!
– Вроде ничего, от больницы отказался. Личико изукрасили, а так ничего. А ограбил знаешь кто?! Бомжик в «Жаворонке» в заброшенной сторожке жил – у него под матрацем все награды и нашли. На рынке небось думал загнать и пропить. Люди чуть самосуд не устроили, да милиция отбила. Бомжик плачет, клянётся: мол, ему медали-ордена под матрац подбросили, пока его дома не было. А кто поверит?.. Говорила тебе, Афоня, не привечай этого бомжика.
Бабка Афанасия охала:
– Я его давно не привечаю. Так, когда супчик оставался, заносила. Это тебе он подрядился забор латать, забыла? Стой-ка, постой… С пятницы на субботу. Так ведь в пятницу он тебе забор закончил, ты ему угощенье сделала. Ночевать в сарайке оставила – он на карачках не мог уползти. Ругалась ты ещё. Да ты ж его на замок заперла?! Боялась, что очухается и стащит, что плохо лежит. Да и лез к тебе, бесстыжий, ты ещё плевалась? Когда ты отперла-то его?
– В де… десять часов, утром. – Римма обескуражено, тяжело ворочала мозгами, прикидывала, сопоставляла факты. По всему выходило, что бомжик во время ограбления мирно спал в её сарайке. Сопоставила факты окончательно – и взвыла: – Ой-ой, Афонь… Хоть режь меня – не пойду заявлять, боюсь. Затаскают. И ты молчи, не ввязывайся. Чего на меня так смотришь?