На Фонтанке водку пил - Владимир Рецептер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Версия Елены приведена автором не для уточнения деталей, а, наоборот, для их расхождения и вариативности, как авторитетное подтверждение легендарного факта.
Говорят, что после этого случая на Балтийском флоте был отдан специальный приказ: «Прекратить в праздничные дни посещение трудящимися боевых кораблей!»
Пленку «Свема» с записью, сделанной на магнитофоне «Вега», Р. передал Дине Морисовне Шварц, и все записанное произвело на нее большое впечатление.
— Что я вычеркнула? — переспросила Нина Флориановна Лежен. — Многое… Ведь что было? Теперь все это сглаживают или вовсе не говорят… В то время, когда Александр Александрович у нас работал, они с Мейерхольдом просто враждовали… Потому что Мейерхольд требовал искать новое искусство, а Блок был против всяких исканий и так нам прямо и говорил… Правда, они вели себя по-разному, потому что Александр Александрович был человек очень деликатный… С чего началось… Мейерхольд был страшным поклонником Блока, а Блок сначала был немножко декадент… Ну, вы понимаете… И Александр Александрович дал свои первые вещи Мейерхольду, чтобы тот поставил их в Театре Комиссаржевской… А в шестнадцатом году, когда Блок написал «Розу и крест», он категорически отказал Мейерхольду и отдал пьесу во МХАТ…
Здесь можно было уточнить, что «Роза и крест» написана в 1913-м, но Р. не стал перебивать Нину Флориановну.
— Он сам говорил нам, и не один раз, что у него изменились взгляды, и проповедовал самые простые вещи, даже мелодраму. Он предлагал поставить «Две сиротки», «Потерянного сына» — то, что Островский переделал потом в «Без вины виноватые»… Блок говорил, что народу нужен «черный хлеб» искусства, а не «креветки», «устрицы» и все такое… Понимаете, он хотел, чтобы все было настоящее — и страсти, и декорации, и костюмы, ну там, бархат, например, и прочее… И в театре все это было. Ведь я даже носила на сцене подлинное платье Вырубовой, и мебель настоящая была взята из богатых домов, можете себе представить… Правда, это было уже позже, в «Заговоре императрицы» Толстого и Щеголева. Алексей Толстой жутко у нас напивался, особенно на генеральных репетициях, однажды его просто вырвало, он чуть это шикарное платье мне не испортил, это был ужас какой-то, не люблю этого Толстого… «Розу и крест» Блок мечтал поставить абсолютно реалистически… Да, сам… Он хотел попробовать, получится ли у него быть режиссером. Александр Николаевич Бенуа был прекрасным художником и прекрасно ставил спектакли… И Блок тоже хотел попробовать… А Мейерхольд в это время был просто нашим гонителем… Почему он нападал так страшно на Большой драматический?.. Он же травил Бенуа, буквально травил: «Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти… „Миру искусства“ нет места в советском искусстве…» и прочее. Мы все это очень переживали, поверьте!.. Почему это сейчас просят вычеркнуть и все сгладить, как будто этого вовсе не было?! Но это — было… Да, он сам пострадал, и его потом самого уничтожили, но он заваривал эту кашу, он сам это все начинал и объявил «Мир искусства» какой-то вредной, контрреволюционной организацией, понимаете?.. Ведь это он довел до того, что Александр Николаевич Бенуа вынужден был уехать. А ведь он вовсе не хотел уезжать… И мы все страшно не хотели, чтобы он уезжал… Но Мейерхольд его просто терроризировал. Что ни постановка Александра Николаевича, Мейерхольд ее, понимаете, просто раскассировывал!.. Это был какой-то ужас!.. Он же был главный в искусстве!..
Она помолчала.
— Я знаю, Геннадий Мичурин мне сам рассказывал, ведь они вместе с Царевым давали показания против Мейерхольда, и за это их быстро выпустили… Но Царев об этом всю жизнь молчал, а Геннадий сознавался и каялся… И Мейерхольд сам оказался жертвой…
Если бы она время от времени не затихала в задумчивости, Р. и вопросов бы не задавал, а слушал бы и только. Но она умолкала, заглядывая в глаза оглянувшихся дней, и он старался заполнить для себя вычеркнутые кем-то куски. А в паузе после слов «почитали по ролям» Р. и вправду увидел вместе с ней: вот они собрались за столом, сидят, молодые и полные веры в него, держат роли в руках, звучит знакомое начало, песня о радости-страданье, и оттуда, издалека, накатывает волна неровного, нервного и необычного стиха…
Старая актриса подхватила эту волну, и Р. подчинился, дав себя заворожить плавному течению ее дивной речи, роскошной петербургской манере с прелестными оговорками, отменной выделке звонких слов, которой нигде больше нет, как в нашем городе, дворянскому призвуку удивленных интонаций, интеллигентному складу недающихся фраз, легким баскам простонародных присловий. Это было, конечно, сопрано с просторными низами и золочеными взлетами…
Звуковой поток из другого времени, вот что колдовало и заколдовывало, и Р. сводил несхожие схожести, нельзя было не сводить, потому что Анна Андреевна Ахматова говорила совсем не так, а все так же, по-сестрински, однако бережливей к каждой фразе и любому отдельному словцу, чуток ниже и гораздо медленнее…
Это Ахматова обняла событие тремя властными словами: «Беседы блаженнейший зной». Это она с пристрастием расспрашивала артиста Р. о некоем Шекспире, а верней, о другом авторе королевских кровей, который скрылся под этим именем. Как будто Р., сам того не понимая, но рискуя играть Гамлета, виделся с теми двумя, о ком она заводила речь.
Что мы знаем о рукопожатье времен на краях трехсотлетнего провала? И что еще сообщила Р. Анна Ахматова кроме того, что успела сказать?..
А она тоже виделась с Блоком…
Они пили чай с тортом и улыбались друг другу, прекрасная петербурженка около восьмидесяти лет и средних лет самозванец, пытающийся толковать «Розу и крест». И чай, и чашки с блюдцами, и кружевные салфетки на столе, и сад за окном, и летнее солнышко сквозь листву — все было кстати.
— Он оживился, когда появилась надежда на «Розу и крест»? — спросил Р.
— О да!.. Вы не можете себе представить!.. Он пришел окрыленный… Ведь это была мечта его жизни!..
И Р. повторил за ней, играя роль эха:
— Мечта его жизни…
— И когда он понял, что Гришин говорит не всерьез и ничего этого не будет, — а Гришин испугался, когда узнал про наши репетиции, — Александр Александрович был страшно огорчен… Он был… просто… смертельно…
— Оскорблен?..
— Да, конечно, но не только это… Но он держал себя великолепно, вы знаете… И на последней репетиции он нам сказал: «Извините, что я заставил вас зря работать…» Вы не можете себе представить, какой это был деликатный человек!.. Он просил прощенья у нас, которые счастливы были продолжить несмотря ни на что!.. И мы начали орать: «Что вы, Александр Александрович! Разве вы не понимаете, что мы с вами, что мы готовы, и так далее, и так далее…» Но он этого не хотел допустить… Мы все его очень любили… Его нельзя было не любить… Вы бы видели, какой он был на своем вечере в БДТ… Это был — живой покойник… Да, да… Жена Павла Захаровича Андреева ему нравилась, Андреева-Дельмас, мы знали… Ему нравились такие… основательные женщины… Но внетеатральных отношений у него ни с кем не было… Сидел он всегда, знаете, в кабинете Лаврентьева, хотя какой это был кабинет, когда там холод собачий был… Это в оперной студии… А в Суворинском, на Фонтанке, любимое место был кабинет Бережного, администратора, это в бельэтаже… Дома я тоже бывала у них: то Любовь Дмитриевна позовет, то Комаровская… Вот я была с Комаровской, и он говорит Юрию Лаврову, которому было пятнадцать лет, и отец его был директором гимназии… Блок говорит Юрию: «Вы еще малограмотны, вам надо учиться». Я уж не поняла, о стихах была речь или об актерстве… Он потом великолепным актером стал. А однажды Блок пришел на репетицию, мы смотрим — на нем лица нет… Но нельзя же об этом писать…