Софья Толстая - Нина Никитина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был март 1873 года. Соня знала, что весна, особенно ее начало, — самое рабочее и плодотворное время для Лёвочки, когда он просыпался духовно и вдохновенно занимался «поэзией» творчества. Этот дух, пробуждавшийся в муже, она очень ценила и всячески поддерживала Лёвочку в этот период, чтобы он продолжал «весело шалить», прибавляя день за днем по целой главе. После долгого «молчания» писательство пошло, и притом довольно успешно. Роман вчерне был написан за месяц, и Соня была очень довольна, потому что догадывалась, откуда он черпал свое вдохновение. Конечно, из семейной гармонии, которой он так дорожил. Он подпитывался мыслями семейными, и оттого ему не нужно было вызывать иных «духов», как он не раз делал, работая над романом о времени Петра Великого.
Переписывая страницы «Анны Карениной», Соня пребывала в зазеркалье, узнавая себя в быстрых легких шагах Кити, в шорохе ее платья, в ясных, правдивых, испуганных радостью любви глазах. Соня снова погрузилась в воспоминания о «стальных августовских ночах», наполненных предвосхищением счастья, поцелуями, новым, неизведанным до этого чувством любви к взрослому Leon’y. — Она читала признания Левина, что до Кити он был «не так чист, как она» и еще, что «он неверующий». Вспоминала, как Лёвочка просил ее, чтобы она любила его, каким бы он ни был, не отказалась бы от него. А потом передал ей свой дневник, в котором было то, что впоследствии так мучило Соню, отравило ей медовый месяц. Так она узнала о всех тайнах мужа, о которых лучше было бы не знать. Сонины страдания, вызванные прочтением Лёвочкиного дневника, объяснили мужу, как и Левину, какая пучина отделяла их от «голубиной чистоты» Сони — Кити. В общем, Соня поняла, что она та самая Кити, которую Лёвочка «перетолок» с Долли.
Со временем нежные краски девичества Сони и Кити немного потускнели, полиняли, как это часто случается с красочной яркостью любимого цветка. Успокаивало только то, что не меркла ее власть над мужниной любовью. Образ Наташи — матери, появившийся в эпилоге «Войны и мира», потребовал своего дальнейшего развития и продолжения. Соня теперь осознавала, что была просто обречена на новую роль, уже не Наташи, а Долли и Кити, в которых смешивались дневная душа и ночная.
Читая о Долли, Соня еще больше стала осознавать, что замужняя жизнь требует совсем иного отношения к одежде, которую носят не для себя, не для того, чтобы подчеркнуть свою красоту, а для того, чтобы не испортить впечатления в обществе во время пребывания со своими прелестными детьми. Она, как и Долли, испытывала это чувство в церкви на причащении своих детей. Восхищение прихожан было вызвано детской красотой, которую еще более подчеркивали их нарядные платьица и костюмчики, а также умение держать себя. Правда, сын Алеша постоянно вертелся, был очень беспокоен из‑за того, что ему очень хотелось получше рассмотреть свою новенькую курточку, особенно увидеть ее сзади. А дочка Таня стояла словно взрослая, зорко присматривая за своими маленькими братьями. Переписывая Лёвочкины листы, наполненные узнаваемым очарованием собственных детей, особенно Лёли, волшебным образом ставшим Лили, Соня приходила в восторг. Малютка Лили попросил после причащения: «Please, some тоге» («Пожалуйста, еще немножко». — Н. Н.).
Особенно Соне понравился домашний завтрак у Долли, во время которого Гриша свистел и совсем не слушал англичанку, за что был наказан и остался без сладкого пирога. Она сразу припомнила подобное баловство собственного сына, за которое он был наказан, и как Таня нашла способ, чтобы обрадовать своего брата. Под видом угощения для куклы Таня отнесла кусок торта брату, который рыдал в детской, приговаривая: «Ешь сама, вместе будем есть… вместе». Переписывая все это, Соня снова слышала уже почти забытый детский смех в купальне, восторженный визг в детской, веселое плескание в реке, нескончаемые радости Лёли, Илюши, когда она находила березовые грибы — шлюпики в лесу за рекой Воронкой.
Теперь Сонина жизнь делилась на дневную, когда она строго следила за побелкой дома, фасада и окон, починкой дверей и полов и прочими текущими делами, и ночную, когда доставала из шкафа Лёвочкины бумаги и снова оказывалась в своем зазеркалье, зорко наблюдая за тем, как Кити сидит на кожаном старинном дедовском диване, который всегда стоял в кабинете деда и отца Левина, и вышивает английской гладью. Сидя на таком же точно диване и читая рукописные листы мужа, Соня постоянно путалась в ощущениях и реалиях, сбиваясь, где же все‑таки она сама, а где ее отражения — Кити и Долли с их культом материнства? Невольно Соня «дописывала» мужнины образы, испытывая при этом удовлетворение собственных амбиций, позволяя многое считать теперь пустяками, но только не инстинкт материнства, присущий ей и знакомым ей героиням.
Лёвочка сумел многое «подсмотреть», запомнить в Сониной жизни матери — наседки, чтобы вдохновиться однажды увиденной им красивой белой шелковой строчкой на рукаве ее халата. Именно это строчка вызвала в нем рой эмоций и помогла понять сложный мир своей жены для того, чтобы осмыслить и весь особенный женский мир. Главная героиня его романа была напрочь лишена этих милых женских удовольствий, составлявших привычный, чисто женский круг занятий Сони. Роман пополнялся реальными сведениями, взятыми автором из своей жизни. Например, шестая по счету беременность Долли совпадала с Сониной шестой беременностью.
Зазеркалье оказывало очень сильное воздействие на Соню. Путешествуя по этому причудливому миру двоящихся образов, она узнавала себя то в Кити, то в Долли, то в самой Анне, сиявшей «непростительным счастьем». Благодаря романным двойникам Соня множилась в зеркальных отражениях. Мужнино писание позволяло забыть об усталости, о потерянном Лёлей полотняном картузике, о Лёвочкином сюртуке, заказанном им на Тверской у самого дорогого и престижного кутюрье Филиппа Айе, о собственной поездке за шляпками и башмаками, о драке сыновей во время прогулки, о двойке, полученной детьми за плохое поведение, о гнилой погоде, о потерянном мужем бумажнике и о многом другом, что невозможно перечесть.
Соня не раз слышала о мистике книг, о их пророческой способности все превращать в свои тени. Она побаивалась, что романные пассажи, только что переписанные ее рукой, могут вторгнуться в ее жизнь. Особенно это касалось трагических сюжетов, связанных с Анной, со сценой ее самоубийства. «Только не это», — причитала Соня. Ей так не хотелось думать в это время о чем‑то плохом, например о шнурке, приводящем ее в ужас при воспоминании о том, как муж носил эту веревку в своем кармане, думая покончить жизнь самоубийством. А Соне так хотелось наслаждаться тихим плаванием с ним в лодочке, ни на миг не забывая, куда им нужно плыть.
Зазеркалье приоткрывало ей Лёвочкины мысли и опасения: «Левин был счастлив, но, вступив в семейную жизнь, он на каждом шагу видел, что это было совсем не то, что он воображал. На каждом шагу он испытывал то, что испытывал бы человек, любовавшийся плавным, счастливым ходом лодочки по озеру, после того, как он бы сам сел в эту лодочку. Он видел, что мало того, чтобы сидеть ровно, не качаясь, — надо еще соображать, ни на минуту не забывая, куда плыть, что под ногами вода, и надо грести, и что непривычным рукам больно, что только смотреть на это легко, а что делать это хотя и очень радостно, но очень трудно». Переписав этот пассаж, Соня разволновалась: вдруг плавный, счастливый ход их лодочки изменится? Она судорожно перебирала все последние ссоры с Лёвочкой, которые могли бы иметь реальную материальную силу. Муж не раз ей говорил, что оскорбительный тон, как и недобрый взгляд — это очень опасные вещи. Она задумалась о том, что даже их брак, очень близкий к идеальному, мог в любой миг разрушиться и вряд ли его можно было бы «починить».