Портрет с пулей в челюсти и другие истории - Ханна Кралль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1.
Адам С., высокий, красивый, голубоглазый, с белозубой улыбкой, преподает историю строительного искусства в американском техническом колледже. Бывал в Польше. Интересовался деревянными синагогами, сгоревшими во время последней войны.
Я спросила у Адама С., почему честолюбивый американец, рост метр восемьдесят, появившийся на свет после войны, интересуется тем, чего не существует?
Он ответил мне письмом, написанным на компьютере. По-видимому, второпях – он даже не оторвал от листа край с перфорацией. Его отец, писал Адам С., был польский еврей, потерявший в гетто жену и сына. После войны он уехал во Францию и там женился. Новая жена была француженка, Адам родился в Париже, дома говорили по-французски. “Почему Польша? – прочла я на компьютерной распечатке. – Из-за дибука. Единокровный брат, сын моего отца от первого брака, родившийся незадолго до войны, каким-то образом потерялся в гетто. Он давно уже во мне сидит, все детство, школьные годы…”
Слово “дибук” на иврите означает “прилепившийся”. В еврейском фольклоре это дух покойника, вселившийся в живого человека.
Адам С. довольно рано понял, что он не один. Иногда на него нападали приступы необъяснимой злобы – чужой злобы, – а то вдруг его одолевал чужой смех. Он научился распознавать приближение приступа, неплохо с этим справлялся и в присутствии посторонних ничем себя не выдавал.
Время от времени его жилец что-то говорил. Что именно – неизвестно, поскольку дибук говорил по-польски. Адам С. начал учить язык – хотел понять, что ему говорит младший брат. Выучив, приехал в Польшу. Вот тогда он и заинтересовался архитектурой деревянных синагог, которые существовали только в Польше – триста лет. На их расписных стенах можно было увидеть райские сады, диковинных зверей, стены Иерусалима и реки Вавилона. Благодаря невидимым снаружи куполам (их прикрывала обычная крыша), внутри создавалось ощущение бесконечного убегающего пространства.
Этих садов и стен давно уже не было, Адам С. рассматривал их на старых, неважного качества фотографиях, но писал о них прекрасные эссе. Со временем он защитил диссертацию и перешел в другой, лучший колледж. Женился. Купил дом. Жил, как всякий нормальный образованный американец, разве что жизнь у него была двойная: его собственная и его младшего брата, которого звали Абрам и который, когда ему было шесть лет, “каким-то образом потерялся в гетто”.
2.
В апреле девяносто третьего года Адам С. приехал в Польшу. Он не был здесь несколько лет, поэтому первым делом посетил Поланец, Пинчов, Заблудов, Груец и Нове-Място. Зачем – неизвестно. Возможно, надеялся, что на этот раз увидит на стене груецкой синагоги реки вавилонские и вербы, на которые “повесили мы арфы наши…”. А может быть, хотел в Заблудове найти грифов, медведей, павлинов, крылатых драконов, единорогов и рыбозмей…
Нашел, как нетрудно догадаться, траву и несколько печальных деревьев.
В Варшаву он вернулся к началу мероприятий, связанных с пятидесятилетней годовщиной восстания в гетто. В перерыве научной сессии мы с ним пошли обедать.
Я поздравила Адама С. с рождением первенца, посмотрела фотографии и спросила:
– А… он?
Я не знала, какое употребить слово: брат? Абрам? Дибук?
– Есть еще?
Адам С. понял сразу.
– Да. Сидит во мне, хотя я бы предпочел, чтоб он уже ушел. Вмешивается, капризничает, сам не знает, чего хочет. Ему со мной плохо, и я с ним чувствую себя все хуже. Я узнал, – продолжал рассказывать Адам С., – что в Бостоне живет некий буддийский монах. Американский еврей, который перешел в буддизм и стал монахом. Мой друг сказал: этот человек, возможно, сумеет тебе помочь…
Я поехал к монаху. Он уложил меня на кушетку и стал массировать плечи. Вначале я ничего не чувствовал, просто лежал, но через полчаса вдруг расплакался. Во взрослой жизни я еще никогда не плакал. Слушая этот плач, я понимал, что голос – не мой. Это был голос ребенка. Во мне плакал ребенок. Плач усиливался, и я начал кричать. Ребенок начал кричать. Это он кричал. Я видел, что он чего-то боится – так кричат от страха. Он боялся, он пришел в ярость, метался, размахивал моими кулаками. На минуту затихал, вероятно, устав, но погодя опять начинал. Ребенок, обезумевший от усталости и страха… Сэмюэль – монах этот – пробовал с ним поговорить, но он не переставал кричать. Это продолжалось несколько часов, я думал, умру, у меня уже никаких сил не осталось. И вдруг я почувствовал, что во мне что-то происходит. Что-то внутри всколыхнулось. Крик стих, на животе у меня замаячила тень. Я понимал, что все это мне только кажется, но монах, по-видимому, тоже что-то заметил, так как обратился прямо к нему. “Иди отсюда, – мягко сказал он. – Иди к свету. – Не знаю, что это могло означать: дело происходило при обычном дневном свете. – Ну, иди… – И тень начала перемещаться. Сэмюэль говорил не умолкая, повторяя одни и те же слова: – Иди к свету… Ну, иди… Не бойся, там тебе будет лучше…” – И он шел… Нет, не шел, скорее скользил, все дальше и дальше, я понял, что вот-вот он уйдет насовсем. И мне стало грустно. – “Хочешь от меня уйти? – сказал я. – Останься. Ты – мой брат, не уходи”. Он словно только того и ждал. Повернул, одним прыжком вскочил на меня… и я перестал его видеть.
Адам С. умолк.
Мы сидели в азиатском ресторане на Театральной площади. Вторая половина дня, холодно. Все те дни были сырыми и холодными. Мглистая серость осела на автомобилях, люди куда-то спешили, не глядя по сторонам. Мы смотрели на прохожих, думая об одном и том же: интересуют ли хоть кого-нибудь юбилейные мероприятия, деревянные синагоги и плачущие дибуки?
– В Америке тоже никого не интересуют, – сообщила я, хотя Адам С. знал это не хуже меня.
У нас на столике лежали фотографии сына и жены Адама С.: веселый смышленый мальчуган в объятиях серьезной женщины с карими глазами за толстыми стеклами очков.
– Моше… – сказал Адам С. – Как мой отец. Но отец был еврейский, настоящий Моше, а малыша все зовут Майкл.
– Ты рассказал отцу про монаха и Бостон?
– По телефону. Он жил в Айове, я позвонил, как только оттуда вернулся, думал, что он не поверит или, по крайней мере, удивится, но он нисколько не удивился. Спокойно слушал, а потом сказал: я знаю, что это за плач. Когда его вышвырнули из укрытия, он стоял на улице и громко плакал. Вот что это был за плач – моего ребенка, вышвырнутого на улицу.
Мы впервые говорили о брате. У отца было больное сердце, мне не хотелось его волновать. Я знал, что брат погиб, как все, о чем еще было спрашивать? А теперь я узнал, что мальчика где-то спрятали вместе с матерью – первой женой моего отца; там было еще несколько евреев, человек десять или пятнадцать. Где – в гетто или на арийской стороне – не знаю. Иногда я представляю себе какую-то кухню, забитую людьми. Они сидят на полу… Стараются не дышать… Он расплакался… Они пытались его утихомирить… Как можно успокоить плачущего ребенка? Дать конфетку? Игрушку? У них не было ни игрушек, ни сладостей. Он плакал все громче, сгрудившиеся на полу люди думали об одном и том же… Кто-то шепнул: из-за одного мальчишки мы все погибнем… А может, это была не кухня… Может, подвал или бункер… Отца там не было, только она, мать Абрама. Которая осталась с людьми. Она не погибла. Жила в Израиле, возможно, живет до сих пор, не знаю, не спрашивал…