Журнал Виктора Франкенштейна - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С пересадкой членов мне повезло более, нежели я рассчитывал. Я полагал, что всем отправлениям человеческого тела присущ один жизненный принцип: будучи проявлениями жизни, они еще и стремятся к ней, черпая энергию и движение из любых доступных источников. Покойный Джон Хантер преуспел в том, что он называл трансплантацией зубов изо рта здорового молодого трубочиста в распадающуюся челюсть лондонского купца, и я не видел причин, почему тот же принцип нельзя применить к руке или ноге. В своей мастерской я путем хирургической ампутации удалил у молодого покойника две руки и тут же быстро пришил их к торсу пожилого субъекта, который, как сообщил мне Бутройд, скончался от водянки. Когда я пустил электрический разряд, ладони и предплечья заработали без малейших видимых сбоев, не проявив и следа дрожания, сопутствующего водянке. В течение всего эксперимента тот, пожилой, продолжал сжимать кулаки и вытягивать кверху ладони. Во время повторного опыта я наблюдал те же движения, но выполнялись они чуть быстрее. Мне любопытно было посмотреть, насколько сильна будет разница, если я изменю силу и быстроту тока; к удивлению моему, руки начали взаимодействовать друг с дружкой — иначе не скажешь, — соприкасаясь кончиками пальцев. Движение рук следовало определенной схеме и так напоминало язык жестов, что меня охватило престраннейшее ощущение, будто лежащий передо мною труп подает мне сигналы. Возможно ли, чтобы молодой человек, чьи руки были отсечены, владел языком немых?
Главным предметом моих интересов был мозжечок, а вместе с тем — возбуждение органов зрения, слуха и речи. Отделив электрическую долю, я провел ряд испытаний, стремясь проследить способы ее воздействия. К немалой радости своей, я вскоре обнаружил, что влияние ее на зрительные и слуховые нервы одинаково и что голосовые связки можно возбудить, пропуская заряд через черпаловидные хрящи. Поначалу я предполагал, что главной силой тут является гортань, но я ошибался. Опыты со слухом оказались более удачными. Приведши электрическую долю в возбужденное состояние, я тотчас же выстрелил из своего мушкетона под правым ухом у субъекта; голова его дернулась в противоположную сторону. В другой раз я принялся шептать, и голова чуть подалась вперед, по направлению ко мне. Что до зрения, тут понять воздействие заряда было сложнее. Глаза в состоянии электрического возбуждения всегда открывались, но порой оттенок их был столь тусклый, что никакого свидетельства присутствия луча зрения обнаружить мне не удавалось. Те же субъекты, что казались мне более разумными, несомненно, сильнее реагировали на различные раздражители. Когда я зажег свечу перед глазами одного из трупов, в зрачках возникло различимое движение; когда же я задул пламя, зрачок расширился. Во время одного эксперимента я держал перед глазами субъекта — юноши, едва ли не мальчика — мышку, пытавшуюся высвободиться. Глаза его были прикованы к ней — так сосредоточивает свой взгляд на жертве некое истощенное животное.
В ходе этих испытаний я заметил, что у субъектов помоложе при малейшем возбуждении начиналась эрекция фаллоса, длившаяся в течение действия электрического заряда. У тех, что постарше, этого не возникало. Поначалу работа моя над фаллосом ограничивалась изучением трех тел пещеристой ткани, но затем я перешел к попыткам измерить поток спермы. Под сильным давлением моих пальцев одно из тел пришло в состояние эякуляции, в каковой момент раздался стон, однако появления сперматозоидов не наблюдалось. Жидкости не было; вместо того показались крупицы вещества, по виду и консистенции напоминавшего пыль. Возможно, в этом заключается закон природы: мертвые не способны производить новую жизнь. В последнем я уверен не был, но твердо намеревался продолжать эти эксперименты.
Шли недели, лондонская осень превратилась в холодную зиму, во мне же тем временем все сильнее разгорались жажда свершений и нетерпение, связанное с возникавшими трудностями. Тела расходовались быстро; часть из них я держал в леднике, устроенном мною в подвальном помещении старой фабрики, другие же выбрасывал в Темзу, зная, что приливным течением их отнесет вниз, где они объединятся с множеством других трупов, подбираемых шерифами Блэкуолла и Вулвича — в Северном Вулвиче имелся мыс, называемый Мертвецкой косой, к которому обычно прибивало тела утонувших. Другие же — таких было множество — постепенно добирались до открытого моря, где возможность их обнаружения, разумеется, полностью отпадала. Нескольких субъектов я поместил в яму с известью; ее я соорудил между приливной полосой и мастерской, и там под воздействием растворителя всякие следы их существования вскоре исчезли.
На вопрос о том, испытывал ли я какие-либо угрызения совести относительно природы своего ремесла, я твердо отвечу отрицательно. Я не ставил себя в один ряд с компанией дюжинных прожектеров, как не считал и того, что связь моя с телами мертвых хоть чем-либо меня запятнала. Были, разумеется, минуты, когда я испытывал боль одиночества, и посещавшее меня чувство неприкаянности ощущалось тем острее оттого, что находился я в кишащем людьми городе. Одиночество сродни отчаянию — от него нет лекарства. Смерть Элизабет лишь утвердила меня в осознании моей участи в этом мире. Как-то днем, сидя в кофейне, я случайно взял в руки экземпляр «Ежемесячного журнала» и наткнулся на стихотворение Биши. Не прошло и секунды, как внимание мое было приковано к его начальным строкам:
Мечтатель дерзкий, юноша мятежный!
Я вижу снова твой тревожный шаг,
И бледен лоб, как будто первый знак
Явила смерть в заботе неизбежной[18].
Сбоку, более мелким шрифтом, напечатан был комментарий: «Выражение лица его говорило языком непонятным и ужасным о муках, что были, есть и будут продолжаться». Я невольно вспомнил озабоченный взгляд Биши, который он бросил, когда приходил ко мне, однако признать за ним каких-либо пророческих талантов я, разумеется, не мог.
То был период, когда начались мои ночные прогулки. Я искал как можно более безлюдные и тихие дороги, но иногда мне казалось, будто позади себя я слышу шаги, эхом отдающиеся от булыжной мостовой. Встрепенувшись, я оборачивался, ожидая увидеть какой-либо силуэт или тень, но разглядеть ничего не мог. Лондонские ночи со всеми несчастными, теснящимися бок о бок обитателями города и без того мрачны; для человека же, склонного к меланхолии, они суть порождение — или отражение — собственных его страхов. По крайней мере, таковыми представлялись эти ночи мне. В дожде мне виделись странные фигуры, что двигались по улицам, неясные и темные, будто согнувшиеся под тяжкой ношей. Лунными ночами каждый звук словно усиливался, и я вздрагивал от всякого внезапного вскрика или смеха. В такие ночи даже тени казались длиннее и гуще. Порой я останавливался у входа во двор или в начале дорожки и всматривался во тьму; но тут вид какой-нибудь фигуры, внезапно появившейся или быстро прошедшей из одного угла в другой, заставлял меня отступить.
Да, ночь, как ни странно, сделалась моим пристанищем. При свете дня я чувствовал себя вялым и утомленным; поднимая глаза на лица незнакомцев, я видел враждебность, и неприязнь, и едва скрытое презрение. Потому ли, что я обладал иноземными манерами? Не могу сказать. Знаю лишь, что по ночам я ощущал себя свободнее. Я забредал далеко, шагая по улицам зловещего вида, где мне не угрожали никакие расспросы; ощущал я и силу ночи, когда город раскрывался во всей своей необузданности.