Вечность во временное пользование - Инна Шульженко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А почему Лимончелло-то? – спросил Кристоф.
– Да была у меня с этими девчонками одна история, – туманно ответил тот.
Адаб, Рон и Кристоф без устали гоняли по городу, вникая во все подробности жизни своих цифровых бытописателей. Они взяли напрокат глянцевую открытую машинку и теперь в образе иностранцев-плейбоев сутки напролёт носились по адресам, сколько-нибудь интересным с точки зрения их будущего фильма. Адаб за рулём, звукооператор и режиссёр с компами на коленях – на пассажирских местах: Рон и Кристоф отбирали не только интересные сцены из круглосуточных видеозаписей артистов, но и архивную съёмку, оригинальную и в обработке, с музыкой периода раннего Лефака.
Отдельно установили камеры в клубе и подробно отсняли его, тёмный и пустой, до начала работы. Это было старое место, исправно работающее не первое десятилетие, иногда сюда могли прийти вместе и родители, и дети: музыкальный ангар «HELLo» работал пять ночей в неделю по крайней мере последние двадцать лет, и вполне могло статься, что кое-кто из сегодняшних меломанов был просто-таки зачат в безумные 90-е прямо здесь.
Тёмные стены и единственная фишка клуба «HELLo»: глубокомысленные надписи на них, выложенные из люминесцентного шнура. Разные по формату, они служили так же и освещением, и это бело-голубое бледное свечение придавало инфернальный оттенок здешней ночи, десятилетиями напоминая фосфоресцирующим в их свете посетителям подумать вот о чём: «STAY WILD», «Less is More», «LOVE ME BACK», «HOTEL CALIFORNIA», «FOLLOW YOUR DREAMS», «I KNOW YOU KNOW», «BE NICE OR GO AWAY», «RELAX».
Вместо слова «выход» горело подчеркнутое указательной стрелкой слово «PARIS».
Над баром, расчерченным по углам стойки и краям полок для бутылок тем же люминесцентным шнуром, мудрость гласила: «Alcohol may not solve your problems but neither will water or milk». И там же красным горячим шнуром светилось важное: «PIZZA TILL 3 AM».
Над входом в туалеты тускло указывала путь надпись «SMELL LIKE ART».
В курительной комнате у надписи «NO SMOKING» горели только последние четыре буквы.
Самая огромная надпись была выполнена из шнуров трёх разных цветов (синий, белый, красный) и гласила психотерапевтическое: «DON'T THINK U'VE FORGOTTEN».
Дада рассказал Марин всю историю с Ловцом, только сейчас осознав, что даже показать ей ничего не может: его сетевой собеседник уничтожил все следы их общения. Они сидели у него дома, и Марин только и делала, что курила и ругалась:
– Ты с ума сошёл! О чём ты вообще думал? А если бы это был пластид? А если бы уже в первый раз он бы взорвал тебя по дороге?! А если бы в аэропорту? Да ты что – идиот, что ли?!
Дада сокрушённо кивал, то обливаясь потом – его кидало в жар, – то леденея и бледнея от ужаса, и соглашался со всеми обвинениями:
– Да, мог бы. Да. Да, ужас… Идиот.
Но Марин решила докопаться:
– Нет, погоди. Ну скажи: почему ты вообще повёлся? Как это могло в принципе с тобой произойти?
– Сам не знаю.
– Нет, подумай! Нет, думай вслух. Надо понять. Как такое может быть? Какой-то хрен неизвестный в интернете влезает к тебе в душу и – оп-па! – ты уже в реале выполняешь его, чёрт, стрёмные поручения. Ну как это?
Дада задумался. За последнее время он ещё больше оброс и похудел и сейчас выглядел деревянным человечком для эскизов на шарнирах, только с шевелюрой.
Он отвернулся к окну, чтобы не видеть этих гневных выпученных глаз, и стал послушно думать вслух:
– Не знаю я. Он так возник… Мне было очень хреново. И тут он такой… Врубной. Внимательный.
Он не мог сказать ей – да и себе вслух признаться не мог бы, – что был тогда не только одинок. Мама умерла, когда его не было, он вернулся из своих бегов, а её, последний год вообще не выходившей из квартиры, дома не оказалось.
Дома было тихо, очень пусто.
Запах болезни, от которого он сходил с ума, почти выветрился. Её кровать – согласно её распоряжению, как потом объяснил ему адвокат, – исчезла, как и все её личные вещи: одежда, обувь, лекарства. Как будто её и не было у него никогда. Окна оказались чисто вымыты, как будто их не было тоже: просто пустые проёмы в улицу и небо.
– Вам мадам оставила эту квартиру, счёт в банке для погашения налога на вступление в наследство – полную сумму, чтобы вы могли жить здесь спокойно, сумма довольно значительная. Ещё она оставила вам личное письмо, чек на ваше имя и новый компьютер – в подарок на грядущий день рождения.
Вот тут-то он и начал рыдать.
И не мог остановиться.
Она болела долго.
Жили они вдвоём.
Ему было 22, когда она заболела, и почти 25, когда умерла. Однажды он не вынес этого умирания, этой муки, того, как она стеснялась его, как на него смотрела, когда думала, что он не видит, унизительных для всех участников подробностей болезни… И сбежал.
А она умерла.
По закону подлости: можно быть верным сыном три года маминой болезни, и оставаться рядом всё время, и умирать вместе с ней – в каком-то смысле. Не выдержать, сорваться на чём-то, свалить, через несколько дней полной отключки опомниться – а она уже исчезла.
И теперь он не находил себе места, ни во сне, ни наяву. Вина разъедала его, прожигая сквозные кровоточащие дыры в сознании. Ни о чём другом он думать не мог.
Письмо, написанное чужой рукой, не обвиняло, а, наоборот, благодарило его, что уехал и «дал умереть спокойно».
«Мой дорогой, боюсь, ты думаешь, что я страдаю от боли, но ты заблуждаешься. Современная паллиативная терапия творит чудеса, и если я испытываю боль, то только по тебе, моя радость. От этой душевной боли, к сожалению, пока не придумали болеутоляющего. Что тебе выпало всё это увидеть и узнать так рано, когда ты ещё не окреп и не возмужал. Что я у тебя так непредусмотрительно одинока. Ни сестёр, ни братьев, ни мужа. Что и тебе я не родила братьев-сестёр и оставляю тебя совсем одного!
И как, однако, стойко ты встретил нашу беду! Благодарю тебя, что тогда, на оглашении моего диагностического приговора, ты пошёл к врачу со мной. Мне удалось сохранить лицо, хоть как-то, лишь благодаря тебе. Спасибо, спасибо тебе за всё, мой ты любимый человек!
И что ты уехал, когда невыносимым стало уже всё. Не вини себя. Поверь, иногда человеку необходимо, как бывает необходимо зверю, не сохранять лицо, а забиться в нору. Зарыться в прелую листву и комья собственной смерти и смотреть оттуда, из-под родной коряжки, на сияющую в небе луну. Выть на неё. Любоваться. Поплакать. Помечтать: что за яркое пространство скрыто за этой тьмой? Откуда в дырку луны, как будто в след от пули, льётся такой яркий необыкновенный свет? Что там открылось бы моему меркнущему зрению? Что там откроется ему? Откроется ли что-то?.. И снова поворочаться, и снова повыть, и покряхтеть.