Сепаратный мир - Джон Ноулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И когда он, закончив свой танец, уселся на стол среди призов и сказал: «А теперь у нас десятиборье. Тишина! На старт вызывается наш кандидат на участие в Олимпийских играх Джин Форрестер», то вовсе не сидр заставил меня почувствовать себя чемпионом во всем, что бы он ни приказал мне сделать: бежать так, словно я был воплощением самого́ понятия скорости, обойти полукруг снежных фигур на руках, постоять на голове на крышке его холодильника, водруженного на наградной стол, перепрыгнуть через Нагуамсет и триумфально приземлиться посреди гребной базы Квакенбуша и в конце под бурные рукоплескания – ибо в этот день даже неистребимый эгоизм девонских школяров волшебным образом отступил – благодарно принять венок из остролиста, который Финеас возложил мне на голову. Вовсе не сидр заставил меня превзойти самого себя, это было освобождение, вырванное у захватившей нас серости тысяча девятьсот сорок третьего года, устроенный нами побег, день мимолетного, иллюзорного, особого, сепаратного мира.
Именно поэтому я не видел, как из общежития прибежал Брауни Перкинс, и не слышал, что он говорил, пока Финни весело не закричал:
– Телеграмма для Джина? Это из Олимпийского комитета! Ты прошел квалификацию. Тебя допускают до участия в Играх! Конечно, допускают! Дай мне, Брауни, я прочту вслух всему честно́му собранию.
Но все это постепенно утекало прочь по мере того, как я наблюдал за лицом Финни, меняющим выражение, проходя все стадии от бурной радости до шока.
Я взял у него телеграмму, заранее приготовившись к любой катастрофе. Та зима приучила меня к этому.
«Я СБЕЖАЛ, НУЖДАЮСЬ ПОМОЩИ. НАХОЖУСЬ РОЖДЕСТВЕНСКОМ МЕСТЕ. ТЫ ЗНАЕШЬ. УКАЗЫВАТЬ АДРЕС РИСКОВАННО. МОЕ СПАСЕНИЕ ЗАВИСИТ ТВОЕГО БЫСТРОГО ПРИЕЗДА. ТВОЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ ЭЛВИН ЧУМНОЙ ЛЕПЕЛЛЬЕ».
В ту ночь я в первый раз совершил путешествие, череда из которых вскоре стала монотонной рутиной моей жизни: путешествие по незнакомой местности от одного неизвестного населенного пункта к другому. На следующий год это стало главной деятельностью, а вернее, бездеятельностью, в моей армейской службе: не бои, не марш-броски, а такие вот ночные вояжи; потому что, как выяснилось, на войну мне попасть было не суждено.
Я надел военную форму тогда, когда противник начал отступать так стремительно, что потребовалось срочное сокращение планов военной подготовки. Программы, рассчитанные на два года, устарели за шесть месяцев, и масса мужчин, собранных в одном месте для прохождения подготовки, была рассеяна по двадцати другим пунктам. Появилось новое оружие, и те из нас, кто уже прошел три или четыре базы, освоив старое, были командированы на пятую, шестую и седьмую – осваивать новое. Чем ближе становилась победа, тем быстрее нас перемещали по территории Америки в поисках роли, которую мы могли бы еще сыграть в драме, для коей сначала не хватало исполнителей, а теперь вдруг образовался их избыток. В действительности их было бы, как обычно, слишком мало, если бы не разыгрался последний акт этой пьесы: массированное наступление на самоубийственно защищавшуюся Японию. Я и призывники моего года – не «моего поколения», потому что судьба теперь определялась слишком короткими для этого понятия отрезками времени, – так вот, я и мои одногодки были самыми подходящими для этого последнего акта исполнителями. Большинству из нас, по предварительным оценкам, предстояло погибнуть. Но мужчины чуть постарше провели наступление и обезвредили противника быстрее, чем ожидалось, а потом произошло финальное истребление Бомбой. Похоже, это спасло нам жизнь.
Таким образом, скитания по незнакомым частям Америки стали моим главным военным воспоминанием, а первым среди них была та ночная поездка к Чумному. Я нисколько не сомневался в том, где его искать: «Нахожусь рождественском месте» означало, что он дома. Он жил на самом севере Вермонта, где в это время года даже асфальтированные главные автострады изобилуют ухабами и ямами из-за сильных морозов и каждый дом в одиночку обороняется от холода. Обычная жизненная среда здесь – холод, и дома́ представляют собой укромные гавани, маленькие цитадели посреди мертвого ландшафта, хоть и простые, но незабываемо уютные благодаря их теплу.
Дом Чумного, одиноко прилепившийся к склону холма, был одним из таких очагов. Я добрался до него рано утром после ночи, предвосхитившей мою войну: поездка в насквозь продуваемом вагоне поезда, промозглое помещение железнодорожного полустанка, расположенного, судя по всему, вдали от какого бы то ни было города; автовокзал с очередью людей, ни один из которых не производил впечатления окончательно проснувшегося, умывшегося и вообще имеющего свой дом; автобус, пассажиры которого входили и выходили на безлюдных остановках в полной темноте, – такими были мои скитания в холодной ночи, на протяжении которых я, в промежутках между провалами в сон, пытался расшифровать смысл телеграммы Чумного.
До города я добрался на рассвете и, взбодренный уренним светом и крепким кофе в белой чашке с толстыми стенками, пришел наконец к обнадеживающему выводу: Чумной «спасся». А из армии не «спасаются», значит он, должно быть, сбежал откуда-то еще. Если речь идет о солдате, логичнее всего предположить, что он спасся от угрозы, от смерти, от врага. А поскольку за океан Чумного не отправляли, враг должен был находиться здесь, на родине. А единственными врагами здесь могли оказаться только шпионы. Значит, Чумной сбежал от них.
Я ухватился за это объяснение и не желал заглядывать за его рамки. Наверное, истории, сочинявшиеся в нашей курилке о его похождениях по всему миру, сделали меня почти готовым поверить в нечто подобное. Когда объяснение нашлось, я испытал безмерное облегчение. В конце концов, это придавало войне какую-то окраску, какую-то надежду, вдыхало в нее какую-то реальную жизнь. Единственный из моих друзей, отправившийся на нее, почти сразу же столкнулся со шпионами. Во мне забрезжила надежда, что это не такая уж плохая война.
Мне сказали, что дом Лепеллье находится недалеко от города. А также, что такси в городе нет, о том, что нет в нем и никого, кто согласился бы меня туда отвезти. Это же Вермонт. Но если Вермонт – это суровость по отношению к чужакам, то это же и несравненное великолепие утренних пейзажей, в том числе нынешнего утра: иссиня-белый снег мягким уютным покрывалом лежал на склонах, березы и сосны цепко держались корнями за землю, четко вырисовываясь на фоне снега и неба, неказистые на вид, но очень сильные, как сами вермонтцы.
Благословением этого утра было солнце – единственный его радостный участник, эстет, не имеющий иной цели кроме как сиять. Все остальное казалось резко очерченным и жестким, но это греческое солнце извлекало радость из любой угловатости и ярким сиянием стирало суровость с лика местной природы. Когда я бодрым шагом вышел на дорогу, ветер тут же принялся острым ножом полосовать мое лицо, но солнце в то же время ласкало мне затылок.
Дорога тянулась по склону хребта, и примерно через милю я увидел дом, предположительно дом Чумного, оседлавший вершину холма. Это был типичный неприветливый на вид вермонтский дом, разумеется, белый, с узкими вытянутыми окнами, напоминавшими лица жителей Новой Англии. В одном из них висела золотая звезда, оповещавшая о том, что сын этого семейства служит родине, а в проеме другого стоял сам Чумной.