Леон и Луиза - Алекс Капю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы могли бы укрыться здесь, в квартире.
– Под диваном?
– Леон…
– Что?
– Давай ещё раз подумаем об этом как следует.
– О чём ты хочешь подумать? Думать тут нечего. Думать можно, когда располагаешь информацией. А мы ничего не знаем. Мы ничего не видим, ничего не слышим, мы даже не в курсе, что происходит. Мы не знаем, что случилось вчера, и ещё меньше знаем, что будет завтра.
– Кое-что мы уже видим, – сказала Ивонна и указала на окно.
– Что, солдата? Солдата Вермахта, который съел два яблока подряд и греется на солнце? Ну, хорошо. Какие выводы мы можем из этого сделать?
– Что немцы здесь.
– Так точно. И далее мы можем предположить, что у парня начнётся понос, если он съест ещё и третье. Но ни о чём другом это нам не скажет. Мы не знаем, сколько их тут и что они замышляют, останутся они здесь или уйдут дальше, придут ли нам на выручку англичане или, наоборот, немцы уже сами в Англии, сровняют ли Париж с землёй или пощадят, – мы ничего не знаем. События выходят за пределы нашего горизонта, они просто слишком высоки для нас. Не имеет смысла дискутировать или размышлять.
– Но здесь может быть опасно. Для нас и для детей.
– Может. Но если мы вслепую побежим куда-нибудь, это с большой вероятностью самое опасное, что мы вообще можем сделать. Поэтому пусть малыши сейчас почистят зубы и умоются. А я пошёл, у меня много работы.
В это мгновение по улице мимо их дома проезжала машина с громкоговорителем, оповещая население от имени немецких оккупационных властей, что оно отныне из соображений безопасности сорок восемь часов должно оставаться у себя в квартирах и что Франция теперь переводится на немецкое время, поэтому все часы надо переставить на час назад.
Леона не смущало, что рано утром, когда его будили внутренние часы, было уже на час позднее, чем он привык. Поскольку Аврора не лежала под дверью и на второе утро, время за кухонным столом стало тем более долгим; ему нравилось, что не надо больше бродить по дому ночным привидением, а можно оставаться в постели, в непривычной тишине, лежащей над городом, так же долго, как его жена и дети. К тому же два дня ареста, которые им прописала оккупационная власть, тоже были достаточно длинными. Семья Лё Галль провела их в чтении, в еде и карточной игре. Старший сын Мишель, который теперь до смешного походил на того парня, каким Леон был во времена своих выходов в море на паруснике, целыми часами возился с подстройкой частоты радиоприёмника и искал известия, тогда как все радиостанции передавали только музыку. Леон и Ивонна пытались спрятать свою тревогу за преувеличенной весёлостью и будили в детях подозрение тем, что начинали целоваться в неподходящие моменты.
Когда Леон подошёл к окну, Мишель оторвался от радиоприёмника и молча подошёл к отцу, скрестив, как и он, руки за спиной, покусывая, как и он, нижнюю губу и глядя, как и он, вниз на мостовую, по которой временами проезжали то армейский грузовик, то санитарная, то полицейская машина, то труповозка, а один раз даже навозная бочка, выполняющая свой неотложный долг.
На улице было так тихо, что когда проходил патруль, сквозь закрытые окна был слышен топот солдатских сапог. А поскольку после двух месяцев почти непрерывных солнечных дней в то утро небо покрылось серой мглой, птицы смолкли, как будто следуя приказам немцев.
Раз в два или три часа Леон выкрадывался из тесноты квартиры, спускался по лестнице и осмеливался ступить на тротуар, чтобы посмотреть влево и вправо, вслушаться в тишину и принюхаться к воздуху; но нигде ничего не было ни видно, ни слышно, ни ощутимо по запаху, что бы хоть как-то намекнуло ему на положение дел в мире.
На третье утро домашний арест закончился, Париж снова проснулся к жизни. В утренних сумерках Леон размышлял, что будет ли умнее – идти, как предписано, на работу или ещё один день провести в укрытии квартиры. С улицы доносился тонкий шум моторов и временами топот копыт. Леон на цыпочках, чтобы не разбудить Ивонну, подошёл к окну и отвёл штору в сторону; мимо проехало такси, потом грузовик с раствором Лекланше и женщина на велосипеде; волосатый парень в майке без рукавов толкал по мостовой передвижную овощную палатку.
Но никаких следов войны не ощущалось – в небе не висели чёрные облачка порохового дыма, на улице Эколь не стояло никакой военной техники, в парке напротив цвели магнолии, не было ни окопов, и нигде не видно было ни солдата, ни знака битвы и разрушения.
«Немцы притворяются невидимыми, – думал Леон, – или они уже снова ушли. Во всяком случае никакой опасности вокруг не просматривается».
Он решил идти на работу; может быть, для него было опаснее оставаться дома и подвергаться риску возбуждения дела из-за нарушения служебного долга по военным законам. Леон побрился в то утро несколько тщательнее, чем обычно, надел свежее бельё и свой новый твидовый костюм; если с ним что-то случится, он хотел бы оставить хорошее впечатление в больнице, тюрьме или морге. Пока пил на кухне свой кофе, он написал записку для Ивонны, взял с вешалки плащ и шляпу и тихонько прикрыл за собой дверь квартиры.
На первом этаже он заметил, что стеклянная дверь мадам Россето стоит приоткрытой. Он остановился и прислушался. Ничего не услышав, он подошёл ближе и позвал консьержку по фамилии. Затем постучался и толкнул дверь. Чуланчик консьержки в утренних сумерках был чисто прибран. В одном углу стоял веник, рядом ведро, поверх которого сушилась развёрнутая половая тряпка. На том месте, где раньше висел портрет погибшего сержанта Россето, остался светлый прямоугольник на потемневших обоях в цветочек. В воздухе стоял запах жареного лука и оcтрых моющих средств, на крючке за дверью висел вечный фартук мадам Россето. На остывшей угольной печи лежала связка многочисленных ключей, а рядом записка:
Любую почту на моё имя, пожалуйста, уничтожать не читая, я рассчитываю на вашу порядочность. Теперь вы можете, наконец, все поцеловать меня в задницу, вы, надутые придиры и старпёры. Примите, пожалуйста, мадам и месьё, заверения в моём безграничном почтении.
На набережной Орфевр флаги со свастикой не висели, в вестибюле не дежурили эсэсовцы. В лаборатории царила обычная рабочая тишина, и все коллеги были на месте.
К удивлению Леона, холодильный шкаф был переполнен пробами, чего никогда не случалось за все его четырнадцать лет службы; когда он заговорил об этом с одним коллегой, тот пожал плечами и указал на то, что пришлось и в одёжном шкафу временно обустроить импровизированный холодильник, который тоже был переполнен.
Дело обстояло так, что парижские государственные врачи за два дня с момента взятия города немцами зарегистрировали триста восемьдесят четыре смертельных случая отравления без внешних признаков насилия; у всех этих мёртвых, которые, можно предположить, по собственной воле покинули пир жизни, чтобы избежать горького десерта унижений, оскорблений и мучений, врачи вырезали из печени кусочек плоти величиной с куриный глаз и отправляли его в стеклянной баночке в научную службу Судебной полиции. Леон Лё Галль и его коллеги должны были три недели работать, чтобы ликвидировать эту гору необработанных проб человеческих тканей, триста двенадцать раз проверяя их на присутствие цианистого калия, триста двадцать раз – на присутствие стрихнина, тридцать восемь раз – на крысиный яд и три раза – на яд кураре; только в одной пробе так и осталось невыясненным, при помощи чего отчаявшийся покончил с жизнью, и ни одна проба не дала отрицательного результата.