Стакан молока, пожалуйста - Хербьерг Вассму
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердце Дорте подпрыгнуло. Нет–нет! Ни за что!
Она онемела. Они тащились по тротуару к остановке автобуса. Дождь постепенно сменился снегом.
— И ты, несмотря ни на что, на стороне Тома? — с трудом спросила Дорте.
— Я на своей стороне. Несмотря ни на что. Но я работаю на Тома.
— Где он?
— Не думай об этом. Но я скажу ему, что ты соскучилась.
— Ничего подобного. С чего ты взяла?
— Тогда почему ты все время о нем спрашиваешь?
— Я не спрашиваю!
Это размолвка, или просто у Лары была такая манера разговаривать? Но когда у Дорте заболели швы и замерзли ноги, потому что туфли пропускали воду, она начала всхлипывать.
— Перестань, это все глупости! — тихо сказала Лара. — Знаешь, когда ты будешь лучше себя чувствовать, мы пойдем в кафе и купим себе пирожных. Мы этого заслужили, — прибавила она.
— Там тепло?
— Конечно, тепло! Когда перед тобой поставят чашку горячего какао, ты поймешь, что жить в этом городе совсем неплохо!
— Не пойму. Я думаю только о моих родных.
— А что с ними?
— Их вот–вот вышвырнут на улицу, ведь я до сих пор не прислала им денег.
Дорте поняла, что Лара задумалась, потому что та вдруг замолчала. Потом толкнула Дорте в бок и нахмурила брови.
— Я попрошу Тома, может, он пошлет им деньги, хотя ты еще не работаешь. Ты же не виновата, что с тобой такое случилось! Напиши мне имя и адрес твоей мамы. Я поговорю с ним.
— Правда?
— Честное слово! Но не обещаю, что он выполнит такую просьбу. Впрочем, не вешай нос. Когда у тебя прекратится кровотечение, мы пойдем покупать тебе белье.
— Это необязательно, — пробормотала Дорте.
— Еще как обязательно! Белье — самое главное. Или ты хочешь совсем опуститься?
Лара принесла Дорте старый кассетный магнитофон. Крышка открывалась, стоило лишь посильнее надавить на кнопку. Оставалось только вставить кассету, закрыть крышку и нажать «Play». В магнитофон был еще встроен приемник. Голоса сливались в невнятный шум. А вот музыка ее радовала. Всякая музыка. Чаще всего передавали выступления поп–групп. Магнитофон был нужен для изучения языка, но никто не запрещал пользоваться и приемником. Теперь она была в квартире как будто уже не одна. Особенно в те дни, когда Лара не могла к ней прийти. Конечно, разговаривать с этими неизвестными людьми с помощью приемника было невозможно, но их голоса сами по себе служили Дорте утешением. Она могла слушать и учиться. С каждым днем она узнавала все больше норвежских слов. Все ее внимание было сосредоточено на запоминании слов, так что у нее уже не оставалось времени думать о другом. Случалось, она ловила себя на том, что сидит и кивает головой или повторяет слова. Совсем как в школе. Если не считать, что здесь в классе она была совершенно одна. Часы отца все еще отказывались отсчитывать время. Но Лара сумела завести те, что стояли на тумбочке.
Сразу после того, как она разразилась русскими ругательствами, она так стукнула часами о тумбочку, что Дорте испугалась за стекло. Но это были добротные часы старой работы.
Лара принесла ей желтые и розовые бумажки с клейкой полоской. Дорте писала на них норвежские слова и приклеивала ко всем предметам, что были в квартире. Иногда Лара помогала ей. У них была своего рода игра: Дорте не могла ничего взять, не назвав сперва эту вещь по–норвежски. Иногда Лара смеялась над ее произношением. Но смеялась незло, намерения у нее были добрые. Самым трудным были глаголы: действия Дорте были ограничены, и на них нельзя было прилепить бумажку.
В те редкие дни, когда они выходили на улицу, Дорте только смотрела по сторонам. Лара произносила норвежские слова. Но к тому, что находилось на улице, тоже нельзя было прилепить бумажку, и Дорте быстро забывала эти слова. Их было слишком много. На улице речь становилась более сложной, чем та, что звучала в магнитофоне. Люди на улице, в магазинах, в кафе говорили совсем не так, как голос на кассете, которому она подражала; слова звучали иначе, и потому понять их было труднее. Дорте пожаловалась на это Ларе, и та объяснила ей, что в этом городе говорят на особом диалекте, который трудно понять даже самим норвежцам. Слабое утешение. Ведь жила–то она именно здесь.
— Никогда не видела человека, которому норвежский давался бы так легко, как тебе! — отвечала Лара на жалобы Дорте. Наверное, из вежливости. Хотя вообще Лара вежливостью не отличалась.
Отец всегда говорил, что Дорте надо учиться в художественной школе. Однако что–то в его голосе мешало ей поверить его словам. А может, виной тому были возражения матери, у которой относительно Дорте были свои планы. Однажды Дорте вернулась из школы и застала отца рассматривающим ее рисунки.
— У тебя несомненно есть дар, — почти грустно сказал он.
От смущения Дорте обдало жаром.
— Но иметь дар — это еще мало. Мало даже иметь хорошую руку. Нужна еще одержимость. Умение жить только искусством.
— Одержимость? — прошептала она и села к отцу на колени.
— Да. Многие предпочитают вышивание, мама очень умно поступила, предпочтя именно его.
Дорте смутилась, она не поняла, какое отношение мать имеет к ее рисункам. Она не знала, что мать любила рисовать. Вот отец другое дело. Он рисовал карты и делал наброски пейзажей, но никогда не доводил их до конца.
— Хорошая голова ко многому обязывает, особенно женщину.
Дорте не могла понять, нравится ли ей, как отец говорит о матери, да и о ней самой тоже. Он словно перечеркивал все, что сказал раньше. Гордость. О вышивках матери он говорил без всякой гордости. И когда мать вошла и обратилась к отцу с какой–то просьбой, он спустил Дорте с колен на пол, словно она была котенком, и вышел из комнаты. Больше он никогда не заговаривал о даре. А спустя десять дней на них опустилась тишина. Тишина смерти.
Дорте не помнила, что она делала и говорила ли с кем–нибудь после этого. Рисовать она, во всяком случае, перестала. Со временем все, что было связано с Белоруссией, тоже исчезло. Исчезла жизнь, которую они вели, когда отец ежедневно возвращался с работы, ел, читал газету или, расположившись в кресле, разговаривал с ними. Все исчезло.
Они не были богатыми, но не были и бедными. Их дом стоял на краю города в окружении полей и деревьев. Уехав из Белоруссии, Дорте еще долго слышала пение птиц, они начинали петь по утрам намного раньше, чем она просыпалась. Потом слышались осторожные шаги отца, старавшегося, чтобы половицы или ступени лестницы не скрипели у него под ногами. По утрам он любил пить кофе в одиночестве и варил его сам.
Отец заведовал библиотекой в их городке. Кроме того, он преподавал в гимназии русскую историю и литературу. И почти всегда что–нибудь читал. Художественную литературу, книги о политике и языке и еще газеты. Или разговаривал с Верой и Дорте. Назвать беседой это было бы трудно, обычно он говорил о том, что в данную минуту занимало его самого. Но он так и не объяснил им, что подразумевал под одержимостью. А потом было уже поздно. Это стало всплывать уже после их приезда в Литву. Особенно когда Дорте открывала коробку с красками и подаренный отцом альбом для набросков. Но она тут же откладывала их, словно это были чужие вещи.