Призраки оперы - Анна Матвеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давным-давно Согрин целовал заплаканную Татьяну и удивлялся:
– Слезы соленые – как у всех?
И обнял, как будто взял в раму.
Теперь она плакала рядом с тремя самыми близкими и самыми чужими в мире людьми. Она плакала, и Оля, глядя на нее, догадалась, что сильный смех и сильные рыдания превращают лицо человека в одну и ту же маску.
Летом Илья женился на Оле и увез ее в Петербург, где с каждым месяцем толстело и дорожало его глянцевое детище, теперь «Анюта» выходила и там. Реклама не помещалась в журнал, приходилось добавлять все новые и новые страницы, так что каждый свежий номер напоминал «Капитал»: убить не убьешь, но оглушить можно без труда. Вскоре у толстой многостраничной «Анюты» появилась сестричка – кругленькая белокожая Лилия, в младенчестве абсолютно лысая и похожая этим на папу.
С возрастом меняется и человек, и его имя. Татьяне досталось сложное отчество – Всеволодовна, и теперь ей приходилось терпеливо выслушивать, как спотыкаются на нем окружающие: Вселодововна. Вседоволовна. Всемдовольна…
– Татьяна Всеволодовна, распишитесь в ведомости.
– Татьяна Всеволодовна, вот ваш костюм.
– Татьяна Всеволодовна, вы хорошо себя чувствуете?
Она старалась не думать о старости и, как любой пока еще далекий от этого состояния человек, считала, что старость сходит, как лавина: однажды ты просыпаешься утром и видишь в зеркале уродливую морщинистую маску. Но нет, эти войска подтягиваются медленно, устраивают лазутчиков на ночлег, внедряют шпионов, в общем, делают все, для того чтобы человек смог привыкнуть к первым приметам старости, признать их своими и даже полюбить. Вся эта премудрость постигается, лишь только перевалишь за первую половину жизни, и Татьяна приноравливалась к старости, принимала ее приветы, как малые дозы неизбежного яда. Узор из морщин (маленькая Оля говорила подругам: «У моей мамы еще ни одной морщинки не выросло»), мертвые яблочки локтей, голубые венные графики, вдруг засветившиеся под кожей… Тут еще и немолодые люди, солидные мужчины и зрелые женщины, начинают говорить тебе уважительное «вы» или же, напротив, подчеркивают равенство: «Зови меня просто Наташа». И вместо прежнего «Прекрасно выглядит» получаешь выстраданный комплимент: «Для своих лет она в прекрасной форме».
Мама Татьяны, согласилась наконец уйти на пенсию – серьезные роли были ей теперь не по возрасту и не по силе, а в хор она не согласилась бы перейти ни за какие коврижки. «Еще чего!» – самодовольно передергивала она пусть и полноватыми, но для своего возраста очень даже аппетитными плечиками. Выход на пенсию мама обставила с помпой: был заказан банкетный зал в ресторане, и каждый из ныне живущих поклонников получил отпечатанное золотыми буквами по черной бумаге приглашение «проститься с артисткой» (мама всегда любила сомнительный юмор). В костюме, отороченном страусовыми перьями, под килограммом макияжа, мать расточала дивные, как ей самой казалось, улыбки. Тосты быстро перетекли в танцы, и лишь один гражданин, очень плохо одетый и не менее скверно выглядевший, с верностью старого пса пытался вернуть общий интерес к героине вечера, которая, впрочем, не обращала на него внимания, отплясывая с незнакомцем: на вид тому сравнялось не более двадцати пяти. Возможно, он просто хорошо сохранился, утешала себя Татьяна. Она еще не знала, что этот жуткий вечер вскоре будет вспоминаться с умилением, ведь настоящий ужас только изготавливался к прыжку.
Мама, вырванная из живой среды театра, была как орел с подрезанными крыльями или рыба, угодившая на берег. Теперь она мучила Татьяну подробными расспросами о каждой репетиции, о любой сплетне, обо всех театральных делах и жила только этими новостями. Ухажеры исчезли вместе с маминой моложавостью, всего за месяц она превратилась в самую настоящую старушку: можно было спеть графиню без всякого грима… Татьяна не узнавала эту старушку, странная и тихая, она подолгу сидела в своей комнате, а потом вдруг начинала судорожно наряжаться, накладывать грим, завешивать шею жемчугом. «И как же все разряжены, – громко напевала мать. – Чего уж тут не было! И бархат, и атлас. Что жемчугу на Колтовской одной…» Нарядная мать сновала по квартире, а потом вновь замирала и молчала, молчала, молчала… Синдром навязчивого переодевания завладел ею настолько, что прежде чем выйти из дому, мать по нескольку раз переодевалась, то говорила, что туфли не подходят по цвету к шарфику, то заявляла, что юбка жмет. Мать надевала и Татьянины вещи, хотя они были ей узки, упорно втискивалась в джинсы, душилась дочкиным «Poison» (он едко звучал на ее коже) и залихватски улыбалась мрачным соседям, предпочитавшим не тормозить рядом с ней дольше, чем на минуту. В театр мать больше не ходила, говорила, что не хочет, но это была ложь. Там, в театре, прошла вся ее жизнь, а этим обмылком, старостью, она совсем не дорожила. И умерла поэтому совсем скоро, не прошло и года, как почти тот же самый коллектив дружно ронял слезы на похоронах, и незнакомый юноша бережно опускал к изголовью могилы дорогой букет алых роз.
Когда мама умирала, Татьяна впервые узнала ее настоящую – вот так люди притворяются всю жизнь и только в глубокой старости или на смертном одре начинают порой говорить правду. Мама как будто смыла наконец свой вечный грим и обрела собственное лицо. Она не узнавала Татьяну, изумлялась этому имени и вообще не помнила ничего, кроме одного-единственного какого-то бесконечного спектакля. Волновалась, спрашивала, готов ли костюм и почему до сих пор не пришел Евгений? Татьяна не представляла, кто этот Евгений, у мамы не было знакомых с таким именем, если только очень давно… Неужели, пугалась Татьяна, это «давно» было самым важным? Почему не пришел Евгений, спрашивала мама и обиженно смотрела мимо Татьяны, видимо, за всю свою жизнь она так и не смогла понять, куда делся этот человек. И простить его она тоже не сумела.
Похоронив маму, Татьяна почти каждый день приходила к ней на могилу и стояла там, как часовой, будто ждала ответа. Старое кладбище, крапива в человеческий рост, комариные облака. Невдалеке высился мраморный памятник – Татьяна пригляделась и узнала фотографию царя Бориса Григорьевича. Как много чудес в жизни, грустно думала она, только глупцы их не замечают и считают игрой случая. Она собрала засохшие цветы с могилы Бориса, стерла пыль, отряхнула паутину с памятника. Изящный барельеф – раскрытая книга. Татьяна усмехнулась, вспомнила – «Негоже лилиям прясть». Все изменились – она сама, Борис Григорьевич, Илья, Оля, все стали теперь другими, и от того времени уцелели только искаженные воспоминания. У каждого свои.
Зять писал Татьяне длинные письма, как много лет назад, из тюрьмы. Письма его нравились ей больше, чем он сам: узкие четкие буквы не вызывали ни злости, ни раздражения. Почерк, голос по телефону, непривычная нагота – все это сбивало Татьяну с толку: голос трубача и голый трубач – это были словно бы разные люди. Почерк Ильи и сам Илья не имели между собой почти ничего общего. И только Согрин, один из всех, не раскладывался на составляющие, но всегда оставался монолитным, целым, самим собой.
Илья рассказывал, что теперь не пишет прозу, он терял интерес к написанному куда быстрее, чем мог этого ждать даже от самого ленивого читателя. Олин муж перешел в мир глянца и подробно описывал Татьяне последствия своего раздвоения, в глубине души Илья все еще оставался писателем, но на поверхность всплывали только статьи, одна глупее другой. «Если верить статистике, – жаловался Илья, – большинство наших читательниц – алчные самки, которых интересуют лишь секс и деньги». Он рассказывал Татьяне о размеренности глянцевого года: к Новому году журнал готовился в октябре, весну начинал зимой, а осень – летом. Рождество, День святого Валентина, Восьмое марта, летний отдых, свадьбы, бизнес-номер для осени – вечный глянцевый круг.