Венедикт Ерофеев: Человек нездешний - Александр Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Советская обыденная жизнь, мастерски воссозданная Венедиктом Ерофеевым его специфической манерой письма, основательно затрудняет зарубежному читателю адекватно понять подтекст его прозы, её общечеловеческое и общехристианское содержание. К сожалению, таинственная глубина его легендарной поэмы «Москва — Петушки» в переводах частично исчезает.
Сергей Довлатов в аналитической программе «Алфавит инакомыслия» на радио «Свобода» объяснил, почему такое происходит: «...связано это, главным образом, даже не с языком, а с осознанием контекста — бытового, социального, лексического. Достаточно сказать, что в словесном потоке ерофеевского романа тысячи советских эмблем, скрытых цитат, нарицательных имён, уличных словечек, газетных штампов, партийных лозунгов, песенных рефренов...»47
В общении с людьми Венедикт Ерофеев не шустрил. Стремление занять заметное положение в обществе в нём отсутствовало. Ни по характеру, ни по чувствам своим он не был способен на бесстыдные поступки. Мыслил и писал вольно. Разве что внутренне напрягался и сосредоточивался до капелек пота на лбу, когда прикасался пером или карандашом к бумаге. Ни на кого особенно из литературных авторитетов не залипал, хотя некоторых из них всё-таки выделял из общей писательской массы. Он выбирал себе приятелей, исходя не из политических или идеологических пристрастий, а по случаю и настроению. У него при этом выборе существовали строгие критерии: они должны были соответствовать ему умом и порядочностью. А ещё по мере возможности избегать в разговоре с ним словоблудия. То, что многие называли мыслью, для него было переливанием из пустого в порожнее. Делать редкие исключения Венедикт Ерофеев всё же себе позволял. По разным этическим причинам и личным симпатиям он не отталкивал от себя некоторых из этих болтунов и сибаритов. Об одном из них, которого близко к себе приблизил, говорил по-гоголевски: «Душка он и есть душка!» Однако этого человека не отверг и опекал, как мог, до самой своей смерти.
Венедикт Ерофеев в большой компании был в центре её внимания, а сам наблюдал собравшихся со стороны, лёжа на диване. Редко с кем-то спорил. Его речь была немногословной. Когда компания оказывалась малоинтересной, самоустранялся. Часто вокруг него собирались воркующие женщины. Его сын вспоминает: «Частая сцена, которую я уже в молодости наблюдал: Венедикт Васильевич возлежит на диване, опершись на локоть — его любимая поза, — а возле него дамы суетятся: одна что-то рассказывает, другая наливает коньячок, третья гладит его по руке. Правда, когда в каком-то интервью его спросили, как он относится к женщинам, ответил: “Противоречиво”»48.
Эта картинка с натуры и относится ко времени его спокойной и безмятежной жизни. К пику известности писателя среди молодёжной тусовки времён начала горбачёвской перестройки. Незадолго до своего онкологического заболевания он был, как говорится, желанен во многих домах маститых учёных, писателей и художников и, естественно, вхож в любое общество интеллигентных и порядочных людей.
Венедикт Ерофеев не любил эмоций в отстаивании своей правоты, вроде крика до потери голоса или ударов кулаком по столу. Иначе говоря, он был не из тех людей, которые в своей повседневной жизни руководствуются правилом: «Давайте думать о хорошем и бить своих врагов по рожам!» Не обладал он также распространённой в писательской среде способностью рассуждать в духе идей своего собеседника. Такая манера разговора способствовала быстрому сближению и обрастанию приятелями и друзьями. Он же любил сидеть в одиночестве на природе и о чём-то размышлять, наблюдая, как от ветра подрагивает листва. Сердился, когда кто-то мешал ему находиться в подобном своеобразном затворничестве среди лесного шума.
Наталья Шмелькова вспоминает: «Неприхотливый, не придающий большого значения бытовым условиям, Ерофеев очень страдал от своей урбанизированное™. Мечтал жить за городом: “Хоть в каком-нибудь самом маленьком домике на берегу хотя бы самой ничтожной речки”. А на природе он преображался, сам порою удивляясь, что может пилить и колоть дрова, перелезать через заборы, совершать дальние прогулки в лес за грибами. Грибы были особой его страстью, и он по-детски расстраивался, если не находил хотя бы одной чернушки. Ерофеев любил цветы и с большим вкусом составлял из них букеты. Мог подолгу наблюдать за сидящей на ветке птицей. Любил разводить огород, проверяя по утрам, появились ли новые ростки, топить печку, что проделывал по всем правилам»49.
Он воспринимал такую жизнь серьёзно и с радостью. Для него жизнь, как он устроил её для себя, не была, как считала Анна Ахматова, только привычкой. Он купался в ней, как воробей в луже под музыку ветра. Жить в глубокой внутренней тишине, размышляя об этом Божьем даре, — вот что доставляло ему настоящее удовольствие.
Его сын вспоминает: «Никто так не любил жизнь, как Венедикт Васильевич. У него в дневнике есть что-то вроде такого: дожил ты, Ерофеев, до первых цветов. Это он лежал в онкоцентре и увидел из окна мать-и-мачеху на зелёном склоне»50.
Чувство родины у Венедикта Ерофеева оказалось бы ущербным, как у многих жителей мегаполисов, не возникни оно, словно дуб из жёлудя, из любви к тому месту, где он появился на свет, провёл детство и юность, — к Кольскому полуострову. Он всю жизнь при всех своих мытарствах и перемещениях по России сохранял память о родном гнезде, хотя бы и разорённом. Сколько раз Венедикт Ерофеев возвращался на Кольский полуостров, откуда началось его узнавание мира, где возникла печаль от ощущения недолговечности жизни, от того, что всё в ней преходяще. Как бы то ни было, он не разочаровывался своими, пусть и короткими, поездками в места своего детства и юности. Ведь им двигали не только желание встретиться со знакомыми людьми и потребность снова оказаться лицом к лицу с природой этого края. Эти приезды давали ему намного больше. Они укрепляли в нём верность своему детству и юности. К нему возвращалось блаженное состояние духовной и телесной чистоты. Он словно выныривал откуда-то снизу, из болотной жижи, и видел над собой северное рассветное небо, а по сторонам каменистые сопки с низкорослыми берёзами в низинах и везде вокруг многообразие цветущих полевых трав.
Уже на первой странице поэмы «Москва — Петушки» возникает улица Каляевская, названная в память о казнённом Иване Платоновиче Каляеве[104], поэте, участнике Боевой организации эсеров, убийце московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, сына Царя-освободителя Александра II. Это был ненавязчивый намёк Венедикта Ерофеева читателю, осведомлённому в истории родной страны. Предупреждающим знаком автор давал ему понять, что путешествие его Венички в Петушки также ничем хорошим не закончится. Словом, убьют его ни за что ни про что. По одной только причине — он словно бы случайно оказался на пути четырёх негодяев. Так и Сергей Александрович Романов, выехавший в карете из ворот Никольской башни Кремля 4 (7) февраля 1905 года, не знал, что будет убит бомбой, брошенной в него ополоумевшим от своих маниакальных идей террористом Иваном Каляевым.