Человек без свойств - Роберт Музиль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полное уверенности чувство, что все, с чем она встречается, находится в сказочной связи с чем-то скрытым, было знакомо ей по всем бурным периодам ее жизни; она ощущали это как что-то близкое, чувствовала это позади себя и была склонна ждать часа чуда, когда ей останется только закрыть глаза и откинуться назад. А Ульрих не видел помощи в сверхъестественных мечтах, и его внимание было чаще всего, казалось, занято тем, чтобы бесконечно медленно превращать сверхъестественный смысл в естественный. Агата усмотрела тут причину того, что уже в третий раз за одни сутки покинула его, убегая в смутном ожидании чего-то, что взяло бы ее под охрану и дало ей отдохнуть от тягот или хотя бы только от нетерпения ее страстей. Как только она успокаивалась, она сама оказывалась снова с ним рядом и видела всю целительность того, чему он ее учил; и сейчас тоже это продлилось какое-то время. Но как только в ней снова ожило воспоминание о том, что «чуть» не случилось дома, — и все-таки не случилось! — она опять пришла в полную растерянность. То она хотела теперь убедить себя, что на помощь им, если бы они выдержали еще один миг, пришла бы бесконечная сфера невообразимого, то упрекала себя за то, что не подождала, что сделает Ульрих; в конце концов, однако, она стала мечтать о том, что правильнее всего было бы просто уступить любви и на головокружительной небесной лестнице, по которой они поднимались, уделить измученной чрезмерными требованиями природе ступеньку для отдыха. Но, едва сделав эту уступку, она показалась себе похожей на тех незадачливых героинь сказок, которые не умеют владеть собой и по женской слабости преждевременно нарушают молчание или какой-нибудь другой обет, после чего все рушится под грохот грома.
Когда теперь ее ожидание снова обратилось к тому, кто должен был указать ей выход, на его стороне были не только те преимущества, какие приписывает порядку, уверенности, доброй строгости распущенность отчаяния; этот незнакомец обладал еще и тем особым отличием, что говорил о боге уверенно и без эмоций, словно ежедневно бывал в его доме и давал понять, что там презирают всякие химеры и страсти. Что же могло предстоять ей у него? Задав себе этот вопрос, она стала печатать шаг и вдохнула холод дождя, чтобы отрезветь совсем; и тут ей представилось вполне вероятным, что Ульрих, хоть он и судит о Линднере односторонне, судит все-таки правильнее, чем она, ибо до разговоров с Ульрихом, когда ее впечатление от Линднера было еще свежим, она и сама думала о нем довольно насмешливо. Она удивилась своим ногам, которые все же несли ее к нему, и даже села и ехавший в том же направлении омнибус, чтобы ускорить дело.
В тряске, среди людей, походивших на штуки грубого мокрого белья, ей было трудно сохранить в целости внутреннюю свою постройку, но она стояла с ожесточенным лицом и защищала ее от разрушения. Она хотела донести ее до Линднера невредимой. Она даже уменьшила ее. Все ее отношение к богу, если уж применять это имя к такому авантюризму, ограничивалось тем, что перед ней каждый раз возникал сумеречный двойной свет, когда жизнь делалась слишком угнетающей и противной или, что было ново, слишком прекрасной. Тогда она, ища, неслась на него. Вот и все, что она могла честно об этом сказать. А результата никогда не бывало. Так говорила она себе под толчки колес. И при этом она замечала, что теперь ей и вообще-то весьма любопытно, как выйдет ее незнакомец из этого дела, которое доверялось ему словно бы как заместителю бога; ведь для данной цели великая неприступность должна была уделить ему и немного всезнания, потому что Агата тем временем, стиснутая всякого рода людьми, твердо решила ни за что не признаваться ему сразу во всем. А выйдя, она странным образом обнаружила в себе глубоко спрятанную уверенность, что на этот раз все будет не так, как обычно, и что она готова и на свой страх и риск вывести совершенно непостижимое из сумеречного двойного света на яркий свет. Может быть, она тотчас же взяла бы назад эти слишком сильные слова, если бы они вообще дошли до ее сознания; но там были сейчас не слова, а просто удивленное чувство, от которого кровь ее взвивалась огнем.
Тот, на пути к кому находились столь страстные чувства и фантазии, сидел тем временем в обществе своего сына Петера за обедом, каковой подавался у него, по доброму обычаю старины, еще ровно в полдень. В его окружении не было роскоши или, лучше сказать, излишеств; ибо второе слово открывает нам смысл, затемняемый первым. «Роскошь» тоже ведь обозначает нечто излишнее, без чего можно обойтись и что накапливается праздным богатством; «излишество», напротив, не столько излишне и в этом смысле равнозначно «роскоши», сколько избыточно и обозначает тогда чуть чрезмерную уютность быта или то удобство, то щедрое изобилие европейской жизни, которого лишены только совсем уж бедные. Линднер различал эти два понятия роскоши, и если роскоши в первом смысле в его жилье не было, то во втором смысле она в нем была. Как только отворялась входная дверь, открывая умеренно просторную переднюю, уже складывалось это своеобразное впечатление, о котором невозможно было сказать, откуда оно шло. Оглядевшись, нельзя было недосчитаться ни одного из приспособлений, изобретенных, чтобы служить человеку и приносить ему пользу. Подставка для зонтиков, спаянная из листового металла и окрашенная эмалевой краской, заботилась о дождевом зонтике.
Шершавый половик снимал с башмаков грязь, если ее оставлял несчищенной особый для этого веничек. В настенном футляре торчали две платяных щетки, и вешалка для верхней одежды тоже имелась. Прихожая освещалась электрической лампочкой, было даже зеркало, и все эти вещи находились в полнейшем порядке и своевременно обновлялись при повреждениях. Но лампочка была самая тусклая и позволяла различать только общие очертания предметов, вешалка была только о трех крючках, зеркало вминало лишь четыре пятых лица взрослого человека, а толщина и качество коврика были как раз таковы, что сквозь него ты чувствовал пол и не утопал в мягкости.
Если, впрочем, бесполезно описывать дух места через такие подробности, то достаточно было просто войти, чтобы ощутить его в целом, почувствовать особое дыхание не строгости и не небрежности, не зажиточности и не бедности, не пикантности и не пресности, а как раз того вытекающего из двух отрицаний утверждения, что лучше всего выражают слова «отсутствие расточительности». Это, однако, — стоило войти во внутренние комнаты, — отнюдь не исключало чувства красоты, даже уюта, которые заметны были во всем. На стенах высели хорошие гравюры в рамках, окно у линднеровского письменного стола было украшено цветным стеклышком с изображением рыцаря, чопорным движением освобождавшего от какого-то дракона какую-то деву, а в выборе расписных ваз, где стояли красивые бумажные цветы, в приобретении, хотя он не курил, пепельницы, да и во множестве мелочей, как бы бросающих свет на тот серьезный круг обязанностей, который представляет собой содержание дома, Линднер дал вкусу большую волю. И все-таки везде и через все пробивалась двенадцатиреберная строгость формы комнат, словно бы напоминая о суровости жизни, суровости, которую и среди приятного нельзя забывать; и даже там, где, оставшись от прошлого, какая-нибудь женственная недисциплинированность — вышитое крестом покрывальце, подушечка с розами или абажур юбочкой — нарушала это единство, оно было достаточно сильно, чтобы не дать сибаритскому началу вовсе выйти из рамок.