Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пробираясь по лесу, старец Андрей и без того притомился. Шагать обратно, во вьюжистую мглу, было куда труднее. Уже не какая-нибудь хворь, у которой есть симптомы и от которой придуманы лекарства для лечения, а сама изношенность сказывалась во всем, когда-то прочном, организме. Да еще протез на ноге.
Старик уж повернул на обратный путь, ступил в позатянутые снегом лунки своих же следов, но сквозь метелицу услыхал дребезжащий голосок бубенца. Скоро на дороге показалась гнедая лошадь под попоной, убеленной снегом. Под дугой лошади трепыхался колоколец. Когда розвальни поравнялись, старик разглядел толсто укутанную в шаль бабу.
— Тпру! — крикнула она и натянула вожжи. Сани остановились.
В извозчице старец Андрей признал раменскую письмоносицу Дуню, бабу добрую, ходкую, со всеми известиями…
— Садись давай, дедушка! Поехали до села! Пуржит. Некогда! — окликнула его Дуня.
— Нет, я после… — Старик подошел ближе к саням. — Мне б только про Лизу узнать, про Таньку.
— Живые они. Как все — впроголодь, да живые, — сказала Дуня. — Лиза уж искать тебя собиралась. Все пеклась, жив ли ты, дедушка?… Морозы-то крещенские стояли — не продохнуть. Говорила, как отеплеет, на лыжах к тебе пойдет… А Танька-то перед Рождеством сильно хворала. Надорвалась она, животом мучилась. В жару цельну неделю металась. Лиза с бабкой Авдотьей попеременкам возле нее сидели. Еле выходили… Бревна ледяные бабы-то сгружали. Танька и сунулась Лизе-то помогать. Да ведь ребенок… Сейчас ребенкам-то хуже, чем большим. Одни глаза остались…
«Да-а, — в горьком раздумии помолчал старик — Таньке-то бы теперь поберечься… Может, зря я к ним на зиму-то не перебрался», — мысленно укорил себя.
— Кланяйся от меня. — Старик слегка приподнял свою шапку и чуть нагнулся в поклоне. — А война как? Не кончилась?
— Да где там! Немцев только под Москвой остановили, — ответила Дуня. — Зять твой, Егор Николаич, как раз в тех местах воююет.
— Худо вам, бабы, без мужиков-то? — сказал старец Андрей, стряхивая с бороды и усов наносимый метелью снег.
— Да и не говори, — вздохнула Дуня. — Навыдумывали эти войны лешачьи! Все вы, мужичье! Чё воевать-то? Сидели бы в тепле со своими бабами.
— Твоя правда: с любой войны — никакого прибытку. Да только войну-то не мужик выдумал, — сказал старец Андрей. — С мужика шкура слазит — царям потеха. Злодей-то не в избе сидит — в хоромах.
— Ехать мне, дедушка, надо. Все ярей метет! Собьюсь с пути-то — никого не докличешься, — поторапливалась Дуня. — Пшел! — Она стеганула вожжой лошадь.
Сани медленно тронулись. Снова зазвенел глухим, придавленным метелью звоном бубенец под дугой. Старец Андрей вдруг спохватился: «Про Лизу и Таньку узнал, а пошто же я про внука-то не выспросил?»
— Эй! Дуня! — приложив ко рту ладонь, выкрикнул старик — Чё про Федьку-то слыхать? Эй! Пишет ли?
— Ладно! — услышал он странный, невпопад, ответ Дуни.
И сани, и звук колокольчика потерялись в метельном снегопаде.
Карьера санитара, которую сулил доктор Сухинин и на которую Федор с дальней надеждой рассчитывал, сгорела напрочь. Бригадир Манин снова встречал его в родном бараке, кривил узкоглазое лицо:
— Подлечился?… Скоко вам с Матвеем добавили? Скоко, ты говоришь?… По пять лет? Почти надвое твой срок помножили. Здесь школа-то проста. —
Он говорил не злорадствуя и не сожалея — обозленно не по направлению Федора, а по направлению общих лагерных порядков.
Глядя на плоское, землистого цвета лицо Манина, Федор крепко пожалел, что не воспользовался наводкой деда Андрея — не дал деру из Раменского на преступный простор.
— Волохов по тебе стосковался. Напарником опять пойдешь… Начальство теперь строго норму спрашивает. Лесу требует, как топка прожорливая, — заключил бугор Манин. Он не помянул о войне, хотя между слов сослался на время, которое подсудобило теперешнее живодерство на лесоповале.
Шла война. Фронту ненасытно требовалось вооружение, производству — бесперебойно лес, лагерному начальству — план. Жизнь на шестой части земной суши, в том числе и в Кайской подневольной глуши, отдаленной от громыханья фронтов, подчинялась и зависела от надобностей окопных военных. И хотя месяцы лихолетья уже каждому заключенному нанесли свой урон, не прямой, так побочный: уже вражьей пулей прострелен чей-то отец, пропал без вести или пленен чей-то брат, уже чья-то деревенька страдала в разбойничьей оккупации, уже сама Москва-столица щетинилась в полукольце огня, — о войне на зоне говорили нечасто, без охоты, будто бы судить о ней не брались и не смели. Здесь студил до костей свой мороз, изнурял свой голод, по-своему мела метлой костлявая старуха смерть. Только Семен Волохов в разговорах с Федором прямолинейно оценивал военную ситуацию.
Волохов сидел рядом с Федором на нарах, смазывал вазелином, который Федор стырил во время пожара из лазаретного куля, помороженные красные пальцы рук Говорил резко:
— До чего ж, парень, допустили! В свое время Николашка провалил кампанью, теперь большевики лопухнулись. Все хвалились: «СеСеэра»! Где она, эта СеСеэра? Немчура уж под Москвой сидит. Гитлер — это тебе не сопливый кайзер, нахрапом катит. Если сдадут Москву, тут и крышка. Гитлер не Наполеон — зверистее. Камня на камне не оставит. — Однако спустя минуту Волохов столь же недовольным слогом стратегически взвешивал обстановку, не умаляя некоторых советских заслуг: — Хватило толку: Москву-то все ж отстояли пока. Понятно, морозы помогли. Против наших морозов всяк воин слаб… — И с удивлением прибавлял: — Дядька-то Усатый, получается, храбер на поверку. Из Москвы не сбежал. Николашка бы давно спрятался. Или бы царицу свою с хлебом-солью пустил немца встречать. А Дядька Усатый сидит! Народец в кулаке держит и себе спуску не дает.
Федор правил оселком лезвие новенькой финки, к которой приладил цветную наборную рукоять; намеревался сбыть нож ворам за шамовку. С Волоховым ни потатчиком, ни поперечником в разговор не вступал, но указал ему мимоходом:
— Гляжу я на тебя, Семен, слушаю… Много ты, видать, знаешь. А нету в тебе…
— Чего нету? — насторожился Волохов, остро уставил черные глаза на напарника.
Федор помедлил с разъяснением; вспомнил, как складно выражался врач Сергей Иванович, как по-культурному протирал круглые очки и тихонько трескал суставами тонких пальцев.
— Ты, Семен, вроде учен. В студентах, говоришь, хаживал. В барскую игру бильярд играл. В унтер-офицеры выслужился. А послушать тебя — ты мужик мужиком. Матюг на матюге загибаешь. Никакой красивости в твоих речах нету.
— Чего-о? — встрепенулся от нежданной претензии Волохов. Толстые брови на лице поднялись вверх.
— Не в обиду сказал, — извинительно поправился Федор. — Доктора Сухинина вспомнил. Он уж больно гладко говорил. Его и обоспорить иной раз хочется, да не станешь. Умных слов не наберешь, чтобы спорить-то. Про писателей мне рассказывал.