Похороните меня за плинтусом - Павел Санаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …и привез меня, Вера Петровна, в девятиметровуюкомнату, — говорила она Светочкиной маме. — Четырнадцать лет мы тамжили, пока квартиру не получили. Мука, Вера Петровна, с тугодумом жить! Япытливая была, все хотела узнать, все мне было интересно. Сколько просила его:«Давай в музей сходим, на выставку». Нет. То времени у него нет, то устал, аодна куда я пойду — чужой город. Только на спектакли его мхатовские и ходила.Правда, было что посмотреть, МХАТ тогда славился, но скоро и туда отходилась —Алешенька родился.
Бабушка высморкалась в полотенце и продолжала:
— И знаете, есть мужики, которые недалекие, но в бытухозяйственные. Этот во всем леномыслящий был. Через дорогу мебельный магазин,можно было нормальную мебель купить. И деньги были! Нет. Пришел к соседям,пожаловался: «Вот жену привез, мебель надо какую-то покупать». Соседи ему: «Таккупите у нас диван». Он купил, припер с чердака в комнату. Я смотрю, что такое— чешусь вся… Клопы! Я их и кипятком шпарила, и еще чем-то травила, еле вывела.И так всю жизнь: все дерьмо, какое где продавалось, ему впихивали! Продавцы,наверно, свистели друг другу — вон олух идет! Потом уже, когда на этой квартирежили, привез мебель из Германии. В Москве за рубли любая мебель была. Так онтратил валюту, платил за перевозку, да еще год она стояла на каком-то складе,пока мы квартиру получали. И была бы мебель, а то саркофаги дубовые, до сих порпривыкнуть к ним не могу… Да, это здесь уже, на «Аэропорте». А та комната быларядом с улицей Горького. Девять метров. Четырнадцать лет в этой душегубке жили.И ладно бы вдвоем и с ребенком — так то сестра его приезжала из Тулы по делам,у нас останавливалась, то племянница, то брат… Конечно, коммунальная! Соседибыли Розальские. Розальский этот тоже с Сеней в театре работал, только заслуженныйбыл. Они втроем в двух комнатах жили по двадцать восемь метров. Мы с нимидоговаривались, кто будет квартиру убирать, так они заявляли: «Вы должныубирать в три раза больше, потому что к вам родственники приезжают толпами».Сидим, пьем чай с гостями, вваливается без стука жена его: «Нина, от вас кто-тоходил в туалет, накапали на пол! Пойдите затрите!» А от нас и не выходил никто!Но пошла, затерла. Вот так, Вера Петровна, мечтала стать актрисой, сталасекретаршей, а потом домохозяйкой. Ничего карьера? Сидела только с этимостолопом, роли долбила. Он свою никак не выучит, а я уже за всех наизусть — иза Чацкого, и за царя Бориса, и за черта в ступе. Вот все мое актерство.
А потом война началась. Москву бомбить начали, весь еготеатр отправлялся в эвакуацию в Алма-Ату, а он в Борисоглебск уезжал в каких-токиносборниках военных сниматься. И говорит мне: «Поедешь с ребенком в Алма-Ату,я приеду потом». На коленях молила: «Не надо, Сенечка! В доме подвал, отбомбежки есть куда прятаться. Я тебя дождусь, вместе поедем!» Ударил кулаком постолу: «Я решил, и так будет!» Характер проявить решил! Тряпки слабовольныевсегда самоутверждаться любят. В теплушках везли нас в эту Алма-Ату, какскотину. Приехали, а мне места жить не дают — я же не в штате. Поселили в каком-топодвале с земляным полом, холодным, как лед. Я там себе и придатки застудила, ивсе на свете. А потом и оттуда выпихивать стали, потому что уборщице какой-томеста не хватило. Я говорю: «Куда мне идти, я же с ребенком годовалым!» «Ну разс ребенком, — говорят, — поживи пока». Милость оказали, в подвалеоставили! И тут Алешенька заболел… Какой мальчик был, Вера Петровна, какоедите! Чуть больше года — разговаривал уже! Светленький, личико кукольное, глазагромадные серо-голубые. Любила его так, что дыхание замирало. И вот он в этомподвале заболел дифтеритом с корью, и в легком нарыв — абсцесс. Врач сразусказал: он не выживет. Обливалась слезами над ним, а он говорит мне: «Не плачь,мама, я не умру. Не плачь». Кашляет, задыхается и меня утешает. Бывают разветакие дети на свете?! На следующий день умер… Сама несла на кладбище на руках,сама хоронила. А раз ребенка нет больше, из подвала того меня выперли, далиуборщице место. Переночевала ночь в каком-то общежитии под кроватью, решилаехать в Борисоглебск к Сене.
Продала все вещи свои на базаре, все, что от Алешенькиосталось: рейтузики, кофточки. Купила на все деньги чемодан водки. Она вАлма-Ате дешевая была, и мне посоветовали так сделать, чтобы в Борисоглебскепродавать ее потом, менять на еду, на хлеб. Осталось в кармане сто пятьдесятрублей, поехала. От этого чемодана, от тяжести порвала себе все внутри,началось кровотечение. А Сеня в Борисоглебске колхозом жил. Он, два друга его идве какие-то курвы сняли вместе две комнаты. Там одна Валька лезла на него, ноон, как мне потом сказали, отвадил ее, и она с Виталием таким стала жить, аСеня один. Тут я с чемоданом водки и притащилась, кровью исходя. Валькасказала, что в Борисоглебске есть хороший гинеколог, она мне может устроитьприем, будет стоить сто рублей. А у меня были последние сто пятьдесят.Водку-то, конечно, всем колхозом выжрали, продать я ничего не успела. Пришла кэтому врачу, он меня посмотрел, спросил: «У вас есть дети?» А я только что сынапохоронила!!! «Так вот, — говорит, — у вас больше никогда не будетдетей». Двадцать три года мне, Вера Петровна, и, похоронив сына, такоеуслышать! Потом — понадеялась на его слова — забеременела сволочью этой —дочерью. Но это в Москве уже после войны.
Дочь родила, пошла опять к гинекологу, мне там сказали, чтотеперь уж точно детей не будет. А сволочь эта болела не переставая, и понятно,как я над ней тряслась. В пять лет желтуха инфекционная. Подобрала во дворекусок сахара — и в рот. А по двору крысы бегали с нее ростом. Я увидела, благимматом кричу: «Плюнь, Оленька, плюнь!» Смотрит на меня, сука, и мусолит этотсахар во рту. Я ей рот разжала, пальцами кусок этот вынула, но уж все,заболела… Все деньги, все продукты меняла на базаре на лимоны, пила еелимонным соком с глюкозой — выхаживала. Сама одну манную кашу ела, и ту только,что после нее останется. Сварю каши кастрюльку, она сожрет, а я хлебом кастрюлюоботру, съем, вот и вся еда моя. Выходила сволочь себе на голову… Ничего, кромененависти, от нее не дождалась. Я все ей отдавала, снимала последнее, она хотьбы раз спросила: «Мама, а ты ела?» Видит, я один хлеб жру, предложила бы:«Возьми, мама, каши половину». Я бы все равно скорее смолу пить стала, чем унее забрала, но предложить же можно. Цветка на день рождения ни разу непринесла. А потом за свой же эгоизм и возненавидела. А я ее, Вера Петровна, заэгоизм не виню. У нее папочка был пример перед глазами. На его глазахзагибалась с ней на руках, а он только знал гастроли, репетиции, шашки и ещеходил с другом Горбатовым по улице Горького, обсуждал, какие у кого ноги. Потомэтот Горбатов хорошо его сделал, я вам рассказывала… Так ему, предателю, инадо! Нет, эвакуация — это еще было не предательство. Предал он меняпо-настоящему, когда Оле было лет шесть. Выходила я ее от желтухи и сама отодиночества, от беспомощности впала в депрессию тяжелую. Показали меняврачу-психиатру. Врач сказал, что мне надо работать. Сеня говорит: «Онаработает. Все время с ребенком, по хозяйству…» Он поясняет: «Нет. С людьмиработать. Библиотекарем, продавцом, кем угодно. Она общительный человек, ейнельзя быть одной». Но как я могла работать, когда дочь все время болела?! Я жене могла ее бросить, как она сына своего бросила! Так в этой депрессии иосталась. А у нас в доме соседка жила, Верка-стукачка. Она была в оккупации и,чтобы прописаться в Москве, на всех стучала. Вот как-то она пришла, забралась сногами на диван, где Оля спала, и говорит: «Федора вчера забрали в КГБ, я былапонятой». А она сама же на него и стукнула! «Так вот, когда его брали, про васспрашивали. Чем занимаетесь, почему такая молодая, а нигде не работаете». А яанекдот накануне рассказала дурацкий, перепугалась страшно, побежала в театр кСене. Он как от мухи назойливой отмахнулся, сказал: «Ерунда». Я к Розальскогожене обратилась. Она мне посоветовала написать в КГБ заявление, что, мол,соседка ведет со мной провокационные разговоры. Я написала, и такой меня страхобуял. Всю меня трясло, я есть не могла, спать не могла… Сеня, как про этозаявление узнал, полез под потолок, повел меня опять к психиатру, к другомууже, и тот сказал, что у меня мания преследования. Никакой у меня мании небыло, была депрессия, которая усугубилась. Я пыталась объяснить, но сумасшедшуюкто слушать станет! Положили меня обманом в больницу — сказали, что положат всанаторное отделение, а положили к буйным. Я стала плакать, меня стали какбуйную колоть. Я волдырями покрылась, плакала день и ночь, а соседи по палатеговорили: «Ишь, сволочь, боится, что посадят, ненормальной прикидывается». Сеняприходил, я его умоляла: «Забери меня, я погибаю». Забрал, но уж поздно —превратили меня в калеку психически ненормальную. Вот этого предательства,больницы, того, что при моем уме и характере ничтожеством искалеченнымстала, — этого я ему забыть не могу. Он в актерах, в гастролях, саплодисментами, я в болезнях, в страхах, в унижении всю жизнь. А я книг прочлаза свою жизнь столько, что ему и во сне не увидеть! — Бабушка сноварасплакалась и приложила к лицу насквозь мокрое полотенце. — Пустое все,Вера Петровна. Пропала жизнь, обидно только, что зря. Ладно бы дочь человекомвыросла, оправдала слезы мои. Выучилась тоже на актрису, выскочила послеинститута замуж, родила калеку больного, а потом нашла себе в Сочи этогопьяницу. Я ей говорила — учись, будь независимой, а по ней лучше костылем дляхромого «гения». Я еще на что-то надеялась, пока этот карлик к ней два годаназад не переехал, потом крест поставила. У меня теперь одна забота, отрада вжизни — дитя это несчастное. За что, Вера Петровна, ребенок этот так страдает?В чем он перед Господом провинился, сирота при живой матери? Места живого нетна нем, весь изболелся. Из последних сил тяну — выхаживаю. Врачи, анализы,гомеопатия — руки опускаются. Одна диета сил уносит сколько! Творог толькорыночный, суп без мяса, котлеты я паровые делаю, а вместо хлеба сушки кладуразмоченные. Тяжело — не то слово. Тяжко! Но своя ноша не тянет, знаетепоговорку? Это он по метрике матери своей сын. По любви — нет на светечеловека, который любил бы его, как я люблю. Кровью прикипело ко мне дитя это.Я когда ножки эти тоненькие в колготках вижу, они мне словно по сердцу ступают.Целовала бы эти ножки, упивалась! Я его, Вера Петровна, выкупаю, потом водуменять сил нет, сама в той же воде моюсь. Вода грязная, его чаще чем раз в двенедели нельзя купать, а я не брезгую. Знаю, что после него вода, так мне онакак ручей на душу. Пила бы эту воду! Никого, как его, не люблю и не любила! Он,дурачок, думает, его мать больше любит, а как она больше любить может, если невыстрадала за него столько? Раз в месяц игрушку принести — разве это любовь? Ая дышу им, чувствами его чувствую! Засну, сквозь сон слышу — захрипел, дампорошок Звягинцевой. Среди ночи проснусь одеяло поправить, пипочку потрогаю —напряглась, разбужу, подам горшочек. Он меня обсикает со сна, а я не сержусь,смеюсь только. Кричу на него — так от страха, и сама себя за это кляну потом.Страх за него, как нить, тянется, где бы ни был, все чувствую. Упал — у менядуша камнем падает. Порезался — мне кровь по нервам открытым струится. Он по дворуодин бегает, так это словно сердце мое там бегает, одно, беспризорное об землютопчется. Такая любовь наказания хуже, одна боль от нее, а что делать, если онатакая? Выла бы от этой любви, а без нее зачем мне жить, Вера Петровна? Я радинего только глаза и открываю утром. Навеки бы закрыла их с радостью, если б незнала, что нужна ему, что могу страдания его облегчить… Что? Суп горит… Нубегите, Вера Петровна! Спасибо, что выслушали дуру старую, может, легче ейоттого станет. Светочке привет, здоровья вам обеим…