Прощай, Колумбус и пять рассказов - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Католики, — внес свою лепту Итци, — они верят в Иисуса Христа, верят, что он Бог. — «Католиков» Итци Либерман толковал расширительно, означая так и протестантов.
В ответ Оззи легонько кивнул — мол, уточнил и спасибо — и продолжал:
— Родила его Мария, а отцом, скорее всего, был Иосиф. Но в Новом Завете говорится, что Бог — вот, кто его настоящий отец.
— Настоящий отец?
— Ага, — сказал Оззи. — В том-то и заковыка: отцом его считают Бога.
— Чушь.
— Так и раввин Биндер говорит, он говорит: так не бывает.
— А то. Все это чушь собачья. Родить можно, только если мать поимели. — Итци ударился в богословские тонкости. — Вот и Марию не иначе как поимели…
— Так и Биндер говорит: «Чтобы родить, женщина должна иметь сношение с мужчиной, иначе не бывает».
— Оззи, он прямо так и сказал? — Похоже, богословская сторона вопроса перестала занимать Итци. — Так и сказал — сношение? — Под носом Итци розовыми усами изогнулась улыбка. — Оз, ну а вы что, заржали или что?
— Я поднял руку.
— Ну? И что ты сказал?
— Вот тут-то я и задал тот вопрос.
Лицо Итци просияло.
— И про что ты его спросил — про сношение?
— Нет, я спросил про Бога, как Ему удалось создать небо и землю в шесть дней и создать всех зверей земных и рыб, и свет в шесть дней, в особенности свет — вот чего я не могу взять в толк, как Он мог создать свет. Ну, там рыб и зверей земных, это тоже здорово, что и говорить…
— Еще бы не здорово, — Итци восхитился от души, но как-то обыденно — так, словно Бог всего-навсего забил гол.
— Но вот создать свет… как подумаешь, это вообще… — сказал Оззи. — Словом, я спросил Биндера: если Он мог создать все за шесть дней, и вдобавок еще прямо ниоткуда взять шесть дней, которые на это ушли, чего бы Ему не дать женщине родить без всякого там сношения.
— Оз, ты так-таки и сказанул — сношения — при Биндере?
— Да.
— Прямо в классе?
— Да.
Итци хлопнул себя по загривку.
— Я что хочу сказать — шутки в сторону, — сказал Оззи, — Ему ж это раз плюнуть. После всего, что Он создал, Ему ж это раз плюнуть.
Итци задумался, но ненадолго.
— И что сказал Биндер?
— Давай талдычить: Иисус — он историчный, он просто-напросто человек, все равно как ты или я, но Богом не был. Ну, я и говорю: это-то я понимаю, но меня интересует другое.
Ответы на его вопросы Оззи никогда не устраивали, его всегда интересовало другое. В первый раз его заинтересовало, как мог раввин Биндер назвать евреев «избранным народом», если в Декларации независимости говорится, что все «люди созданы равными». Раввин Биндер стал объяснять, в чем разница между политическим равенством и духовным заветом, но Оззи интересовало — и он гнул свое — совсем другое. Тогда его мать вызвали в школу в первый раз.
А потом разбился самолет. При катастрофе в Ла-Гуардиа погибло пятьдесят восемь человек. Увидев в газете список жертв, мать насчитала там восемь еврейских фамилий (у бабушки получилось девять, но она приняла Миллер за еврейскую фамилию); и — раз погибло восемь евреев — сочла это «трагедией». В среду, когда в классе проводилась дискуссия на свободные темы, Оззи обратил внимание раввина Биндера на то, что «кое-кто из моих родственников» всегда и везде выискивает еврейские фамилии. Биндер начал толковать про культурную общность и всякую такую штуку, и вот тут-то Оззи встань и скажи, что его интересует другое. Раввин Биндер велел ему сесть, а Оззи возьми да и выпали: жаль, что не все пятьдесят восемь были евреями. Тогда его маму вызвали во второй раз.
— Биндер все повторял: Иисус — он историчный, ну а я все повторял свой вопрос. Ей-ей, Итци, он хотел выставить меня дураком.
— А дальше что?
— Дальше он давай разоряться: мол, я прикидываюсь наивняком, а на самом деле я штукарь, и пусть мама придет в школу — его терпению пришел конец. И он ни за что, будь на то его воля, не допустит меня к бар-мицве. Ну а потом, Итц, он заговорил, ну все равно как статуя бы заговорила — с расстановкой, замогильным голосом, — и сказал: мне, мол, следует подумать: подобает ли так говорить о Господе. Велел идти в его кабинет и подумать над своими словами. — Оззи придвинулся поближе к Итци. — Итц, я думал-думал, целый час думал, и теперь уверен: Бог мог так сделать.
* * *
Оззи собирался признаться маме в последнем проступке, как только она придет с работы. Но в тот вечер — на дворе стоял ноябрь — в пятницу рано стемнело, и мама, открыв дверь, сбросила пальто, мазнула Оззи губами по щеке и сразу прошла к кухонному столу — зажечь три желтых свечи: две в честь субботы, одну — памяти отца Оззи.
Кончив зажигать свечи, мама обычно медленно вела по воздуху руки к груди так, словно хотела увлечь за собой тех, кто застрял на половине пути. И глаза ее остеклевали от слез. Оззи помнил, что глаза ее остеклевали и тогда, когда отец был еще жив, так что причина была не в смерти отца. А в свечах, в их зажигании.
Когда мама поднесла разгоревшуюся спичку к незажженному фитилю субботней свечи, зазвонил телефон, и Оззи — он стоял в шаге от него — снял трубку и прижал к груди, чтобы заглушить голос.
У Оззи было такое ощущение, что, пока мать зажигает свечи, не то что говорить, а дышать надо стараться потише. Прижимая трубку к груди, Оззи смотрел, как мать увлекает за собой, кого бы она там ни увлекала, и чувствовал, как и его глаза остеклевают. Мать была располневшая, утомленная, поседевшая, кургузенькая, на ее посеревшей коже уже начали сказываться и бремя ответственности, и груз прошлого. Даже приодевшись, она никак не выглядела одной из избранных. Но, зажигая свечи, она выглядела куда лучше — выглядела женщиной, которой открылось, что Богу подвластно буквально все.
Еще несколько минут — и таинственный ритуал был закончен. Оззи повесил трубку, подошел к кухонному столу — мать накрывала стол на два прибора для трапезы из четырех блюд, как положено на шабат. Оззи сказал, что раввин Биндер вызывает ее на следующую среду, к половине пятого, и объяснил почему. И тут она в первый раз за всю их жизнь ударила Оззи по лицу.
Все время, пока он ел рубленую печенку и бульон, Оззи плакал; и ничего больше есть не стал.
* * *
В среду в самой большой из трех классных комнат синагоги раввин Марвин Биндер, рослый, осанистый, широкоплечий мужчина лет тридцати с густой жесткой шевелюрой, вынул из кармана часы — на них было уже четыре. На другом конце класса смотритель синагоги Яаков Блотник — ему пошел семьдесят второй год — что-то гугнивил, неспешно протирая большое окно: его не волновало, четыре сейчас или шесть, понедельник или среда. Для большинства учеников Яаков Блотник с его гугней, не говоря уж о темной курчавой бороде, смахивающем на клюв носе и плюс к тому вечной свите из двух кошек, был антиком, чужаком, ископаемым, они и побаивались его, и дерзили ему. Оззи стариковская гугня всегда казалась заунывной, диковатой молитвой, диковатой она казалась Оззи потому, что старый Блотник гугнивил без остановки уже много лет, и Оззи подозревал, что молитвы старик помнил, а о Боге напрочь забыл.