Путешествие вокруг дикой груши - Петер Надаш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не реже четырех раз в неделю я бегал кроссы. Когда выдавалась возможность, плавал. Бегал мимо окрестных селений по обочинам где крутых, где покатых дорог. Бегал под весенним дождем, бегал в снег, бегал по сухо благоухающим рощам, бегал среди цветущих диких черешен в холодном мерцании полной луны. Минимальная дистанция была километров восемь, а максимальная, кажется, двадцать один. Поэтому здравым умом невозможно было постичь, почему меня остановил подъем, который мог бы заметить разве что дряхлый старик.
Через какое-то время меня отпустило, и я сдвинулся с места.
Бегал я не только по родным местам, но и по разным другим. Вместе с потоком воздуха я вбирал в себя дальние города и страны. Когда человек, как легендарный стайер Лавлок, бежит не ногами, а головой, то нужный характер и меру мышечной деятельности он задает дыханием. Ритм дыхания отпечатывает в памяти бегуна картины увиденного. И если внимание его распределяется между горизонтом и линией в трех шагах впереди него, то о телесном своем естестве он со временем забывает. Зрительные образы сильнее физических ощущений. Минуя отдающие гербицидами, истощенные до серо-песчаного цвета спаржевые поля, я убегал в Голландию. Петляя по мокрым от росы глухим тропам, убегал во Францию. Безнаказанно пересекать таким образом государственные границы было истинным наслаждением.
Единственным удостоверением личности были только мое дыхание и дымящееся испариной тело.
Это я, он самый.
В кафе перво-наперво я заказал минералку. И, делая вид, будто неторопливо изучаю меню, закурил. Заказал также красного вина.
Одна глубокая затяжка, и далее — нескончаемая пепельно-серая тишина. Я остался с нею один на один, и называлась она — удушье. Мне еще удалось погасить сигарету, еще удалось отодвинуть подальше вонючую пепельницу — и всё: пустота, абсолютная пустота.
Где-то звенит посуда, за соседними столиками задушевно общается публика, перед тобой, с бульонницей в руках, парящей походкой проплывает упитанный молодой официант.
После него на столике остается чашка обжигающе горячего супа.
Ты не можешь понять, что случилось, никогда ничего подобного не испытывал и все-таки точно знаешь, что называется это смертным потом. Пылающее тело покрывает ледяная испарина. При этом ты видишь, что вокруг ничего не изменилось, и понимаешь, что разница между твоим восприятием и восприятием остальных куда больше привычной и ожидаемой.
Я переживаю сенсацию, которая касается только меня, но не остальных.
Уже утром я был весьма далеко от них, а теперь, судя по всему, — еще дальше.
Их тела не наполнены жаром, схваченным снаружи ледяным панцирем.
Никогда не подумал бы, что совершенно чужие люди мне так близки, но теперь, вытаращив глаза в смертном ужасе, я вдруг понимаю, что каждый миг, сопоставляя себя с другими, мы с их помощью фиксируем собственное состояние, а их состояние поверяем собой.
Я долго сидел без движения за накрытым белой скатертью столиком, склонившись над чашкой горячего супа.
Я был спокоен, сознание отслеживало, как всем, до последнего волоска, моим телом овладевает страх смерти. Я, конечно, не возражал бы, чтобы кто-то пришел мне на помощь. Кто-нибудь. Но где этот «кто-нибудь». Пульсирующая, рвущая боль в правом плече и под внутренней стороной лопатки настолько зачаровала меня, что обратиться к кому-то из окружающих я не мог. Наверное, эта именно боль и называется костоломной. Она шла не из костей, а проникала, наоборот, в кости из каких-то неведомых глубин плоти. И при этом, следуя загадочными путями, не затрагивала пронизанных нервными окончаниями органов.
Казалось, в отдельных, выбранных ею местах она прикасалась прямо к надкостнице.
В действительности причина была лишь в том, что в некоторых ответвлениях коронарных артерий в результате закупорки и спазмов нарушился кровоток.
Чтобы не застонать, не завыть, я попытался переключить внимание на безболезненную реальность других людей.
Двери и окна кафе были распахнуты, я видел, как легкий сквозняк втягивал, пузырил и подергивал белые занавески. Посетителей было немного. Пока я смотрел на них, мне удавалось достойно переносить физическую боль и физиологический страх. Старший официант застыл в белом волнении занавесок. Он также по-своему наблюдал, отслеживал, что происходит с другими. Он должен был найти объяснение, почему я не притрагиваюсь к супу. Но он предпочел отвернуться.
Чтобы сделать глоток воды, тоже требуется воздух. У меня это не получалось. Лопающиеся пузырьки газа мешали глотать. Вонь битой птицы и ошпаренных перьев, исходящая от супа, действовала тошнотворно. Теперь я уже понимаю, что мне помогло вино. Оно отдавало пробкой и бочкой, и, по совести, его надо было выплюнуть или отослать обратно, но все же мне удалось проглотить вина больше, чем супа или воды. Какое-то время спустя оно расширило коронарные сосуды, и сердечная мышца вновь получила толику кислорода.
Я развернул листы корректуры, чтобы, пока остывает безумно горячий суп, заняться правкой, а не думать о смертном поте, об отвращении и о боли. Но глаза мне не подчинялись — не иначе что-то с очками. Буквы и строчки сливались и разбегались, появлялись и исчезали в виде рябящих пятен. Не помогали ни самодисциплина, ни маниакальное протирание очков.
Я сидел в ледяном безмолвии собственного воспитания.
Чуть позже мне все-таки удалось осуществить другое свое навязчивое желание — спокойно, не привлекая к себе внимания, подняться, уверенными шагами проследовать в туалет и посмотреться в зеркало. Я хотел видеть, что со мной происходит, так что пришлось терпеть. Но в зеркале я увидел, что кто-то разглядывает себя — и только. И поразил меня не тот факт, что я не отождествлял себя с уставившимся в зеркало человеком, а пепельно-серый цвет его воскового лица. На всякий случай я даже глянул на потолок — проверить, не из-за неонового ли света он кажется мне таковым. То, что я видел, не соответствовало тому, что я ощущал, а физические ощущения не соответствовали увиденному, свет же был слишком банальным, чтобы что-либо объяснить. От этой раздвоенности голова у меня закружилась. На пепельно-сером восковом лице