Форсирование романа-реки - Дубравка Угрешич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У Моцарта ведь корона не свалилась с головы, и ты переживешь.
– Но то все-таки шоколадные конфеты, а не колбаса и сосиски! – кривился и переживал Прша.
– Что конфета, что сосиски – один черт, – сказал Министр.
– А ведь это Люштина во всем виноват! Мы же с ним договорились, что он выступит и расскажет о романе! Это сразу придало бы всему совершенно другой оборот, – нервозно шептал Прша, надеясь, что Министр подтвердит это, но Министр закрыл глаза и, по-видимому, задремал…
Точно! Люштина! – сверкнуло в голове у Прши, и он направил всю свою злобу на Люштину. И как ему вообще могло прийти в голову просить Люштину выступать перед рабочими?! Монопольная позиция в критике и без того была у этого типа, у этого подлеца и обжоры, который может (разумеется, за чужой счет!) сожрать целого пятикилограммового омара – Прша видел это собственными глазами. Он настоящий правобуржуазный элемент, который хитро и ловко, из-за прикрытия(а этим прикрытием ему служила его собственная жена, дочь известного политика) обрушивает свои критические удары на самых слабых – на литературных дебютантов и писателей-женщин, то есть писательниц… Правда, Прша и сам не очень-то любил женщин, лезущих в литературу, но попробовал бы ты, Люштина, задеть кого-нибудь покрупнее, вот бы тогда на тебя посмотреть! Гад, вот он кто такой, сноб, который ни за что не согласится пачкать свой костюм фирмы «Burberry» в каком-то цеху, среди рабочего класса, если ему за это не пообещают солидный гонорар. И как он раньше об этом не подумал?! Гад! Надо и его занести в папку.
Прша резко обернулся, как будто испугавшись, что кто-то мог услышать слово «папка». Позади, через несколько рядов от него, сидел господин Флогю. Жан-Поль любезно кивнул. Пришлось кивнуть и Прше. В хвосте автобуса отечественный литературный сброд беззастенчиво над кем-то издевался. Прша обиженно отвернулся и уставился прямо перед собой, на дорогу.
Некоторое время назад, сейчас уже трудно вспомнить, когда это было, Прше первый раз пришло в голову, что бы было, если бы в случае смерти кого-нибудь из его литературных коллег ему предложили написать некролог, Сначала от такой мысли ему стало неловко, он отгонял ее, как назойливую муху, но она снова лезла ему в голову, причем все чаще и чаще. Бывало, сидит Прша на каком-нибудь собрании, где-нибудь в редакции, в кафе, прямо перед ним смеющееся, здоровое лицо коллеги-писателя, а в голове сам собой складывается некролог… А потом как-то раз, осознав, что это доставляет ему тайное удовольствие, он раскрыл пустую папку и начал ее заполнять. В верхнем правом углу написал большую букву «H», а когда недавно, забрав с собой двоих детей, жена Нада ушла от него и переселилась на Тушканац к родителям, он вздохнул с облегчением и дописал «ЕКРОЛОГИ». Это была его тайна, его страсть, которой он предавался в одиночестве. Сначала Прша стыдился самого себя, ему было противно, но потом все преграды пали, ведь, в конце концов, у всех людей есть свои слабости, маленькие и большие, кое-кто, например, любит потихоньку ковырять в носу, что из этого? Однажды он заметил, что, стоило кому-нибудь из его коллег намеренно или случайно обидеть его, мысленно он тут же начинал аккуратно заполнять чистую белую страницу. Имя, фамилия и так далее… Прша едва мог дождаться момента, когда, придя домой, он открывал папку. В некрологах он давал выход своей ненависти. Но откуда она бралась, он не знал. Однако именно ненависть была той тайной пружиной, которая помогала ему двигаться вперед. Иногда его охватывала жалость к самому себе, ему казалось, что он один-одинешенек бьется на переднем крае, окруженный со всех сторон неприятелем, в одиночку защищая идеалы любви к свободе, к родине и литературе. Другим на все было наплевать.
В Союзе писателей было зарегистрировано около трехсот членов, а количество Пршиных некрологов дошло уже до ста пятидесяти. Иногда случалось, что кто-нибудь из коллег действительно умирал, а у Прши уже имелся готовый некролог. Редакции газет постепенно привыкли в таких ситуациях звонить ему, никому это не казалось странным, более того, это истолковывалось как прекрасный пример заботы о ближнем. А ведь в сущности это и было заботой о ближнем.
С течением времени он начал вносить в папку все больше и больше сведений, от заметок для памяти (дал в долг M. М. пятьдесят тысяч) до политических характеристик (левый, шовинист, либерал, националист, сталинист, клерикал, русофил, аполитичен, профашистски настроен, информбюровец, анархист, американофил, анархо-либералист и пр.). Кроме того, он стал отмечать (под грифом «П») происхождение данного лица и регистрировать черты характера (например: болтун, наивен, алчен, скряга, обжора, эротоман, врун, сплетник, интриган, грандоман, эгоцентричен, слабак, подлиза, любит выпить) или же красочные и образные определения (крыса, ничтожество, паразит, скотина, вошь, идиот, гнида и пр.). Иногда, если у него не было другого занятия, Прша развлекался тем, что классифицировал своих клиентов по разным категориям, например политическим, или по чертам характера, набрасывал графики, пытался вывести закономерности. Результаты казались ему не вполне надежными, однако весьма интересными. Получалось, например, что русофилы были обжорами и ничтожествами, шовинисты – эротоманами и крысами, а либералы – скрягами и идиотами…
Что касается Люштины, то его надо при первой же возможности занести в папку, распалял себя Прша, пока автобус приближался к отелю «Интерконтиненталь». Между тем стоило писателям войти в отель, как им стала известна невероятная новость – литературный критик Иван Люштина, по свидетельству очевидцев, хитростью заманенный в один из номеров, был обнаружен там изнасилованным неизвестными преступницами и увезен в больницу на «скорой помощи»… При появлении писателей элегантная секретарша Франка немедленно подошла к Прше и что-то доверительно зашептала ему на ухо.
– Что?! – остолбенел Прша и побледнел. Его мгновенно охватило смешанное чувство страха и могущества. Все, что про себя он только что пожелал Люштине, кто-то уже претворил в жизнь. Значит, достаточно мне только пожелать… – подумал Прша и поежился. А потом, подняв брови, с мрачным лицом направился к телефону.
– Гад! – прошептала Дуня сквозь зубы. Она стояла, расставив ноги, подперев руками бока, и презрительно смотрела на Люштину. Литературный критик лежал на кровати с раскинутыми руками и ногами, привязанный к ней разорванной на куски простыней. Еще одним куском был заткнут рот критика, голова привязана к изголовью.
– Гад ты, вот ты кто… Вы только посмотрите на него, – обратилась Дуня к Сесилии и Тане, которые сидя наблюдали за этой сценой, а потом опять к критику, – …на гада этого!
Критик сверкнул глазами, попытался высвободиться, но ему это не удалось, и он лишь злобно замычал.
– Ну вы только посмотрите, только посмотрите, он еще хочет что-то сказать… Ты что, гад, хочешь что-то сказать, да?! Ну скажи, давай, приосанься, как всегда, и скажи еще какую-нибудь глупость, давай… Гад!
– Хватит уже с этим «гадом»! – резко прервала ее Таня. – Придумай что-нибудь поинтереснее!
– Придумай ты! – вспылила Дуня. – А то получается, что одна я стараюсь! Что? Плюнуть на него?! – Из-за Сесилии она перешла на английский. А потом, все еще воинственно подбоченившись, добавила примирительно: – Ведь этого гада нельзя даже изнасиловать по-человечески!