Пастернак в жизни - Анна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
…Прозаическая. Но это не значит: простая, – ничего подобного. Она была своенравна, иногда упряма, резка в суждениях: могла сказать, прижимая руки к голове, после ухода какого-нибудь отличающегося глупостью и болтливостью гостя: «Мазохизм!» Надя могла, например, расстроить какое-нибудь предприятие, сказав в последний момент: «Я не пойду!» или «Я не буду!» – и прихлопнув ладонью по столу. Переубедить ее было невозможно. Кстати, бывали случаи, когда все ей были потом благодарны за это упрямство. Внешне она была не похожа на сестер: очень смуглая (такую смуглость я потом видел в Одессе), южная, необыкновенно красиво и оригинально одевалась.
(Косарев Б.В. [Воспоминания о Н.М. Синяковой] // Яськов В.Г. Хлебников. Косарев. Харьков // Волга. 1999. № 11)
* * *
Ах, Боричка, не уйти вам от искусства, так как невозможно уйти от своего глаза; как бы вы ни хотели и ни решили бы, искусство с вами до конца вашей жизни. Боричка, ненаглядный мой, как мне много вам хочется сказать и не умею. Мне хочется вас перекрестить, я забыла на прощанье. Умоляю, напишите мне, крепко целую и обнимаю. Ваша Надя.
Н.М. Синякова – Б.Л. Пастернаку, апрель 1915 г. // Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: материалы для биографии. С. 239)
* * *
Ты сделаешь многое, я это так хорошо знаю, в тебе столько силы и самое лучшее ты сделаешь в будущем. Ты говоришь: прошел месяц и ничего не написал, – ведь целый день с мальчиком, милый, что же можно сделать, да как бы хороши условия ни были, все это невыносимо[98]. <…> Пришли каких-нибудь старых стихов. Помнишь, ты обещал, я буду так счастлива. Жду не дождусь тебя, мой дорогой, дни считаю, осталось уже месяц и три недели[99]… Твоя Надя
(Н.М. Синякова – Б.Л. Пастернаку, 7 мая 1915 г. // Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: материалы для биографии. С. 239)
* * *
Промчались эти три недели как видение, как сон чудный. Пишу из вашей чернильницы. Боже мой, но как приятно, и я ее непременно спрячу до того года. Повесила я над письменным столом наброски вашего лица, глаза смотрят на меня задумчиво, печальные… Кажется, что я пойду сейчас купаться; и вы стихи будете писать, мы на время расстанемся и скоро я приду к вам и принесу цветов[100].
(Н.М. Синякова – Б.Л. Пастернаку, 23 июля 1915 г. // Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: материалы для биографии. С. 241)
Начиная отсюда, открывался другой территориальный пояс, иной мир провинции, тяготевшей к другому, своему, центру притяжения.
Б.Л. Пастернак. Доктор Живаго
В те же годы, между службою у Филиппов, я ездил на Урал и в Прикамье. Одну зиму я прожил во Всеволодо-Вильве, на севере Пермской губернии, в месте, некогда посещенном Чеховым и Левитаном, по свидетельству А.Н. Тихонова, изобразившего эти места в своих воспоминаниях. Другую перезимовал в Тихих Горах на Каме, на химических заводах Ушковых.
В конторе заводов я вел некоторое время военный стол и освобождал целые волости военнообязанных, прикрепленных к заводам и работавших на оборону.
Зимой заводы сообщались с внешним миром допотопным способом. Почту возили из Казани, расположенной в двухстах пятидесяти верстах, как во времена «Капитанской дочки», на тройках. Я один раз проделал этот зимний путь. Когда в марте 1917 года на заводах узнали о разразившейся в Петербурге революции, я поехал в Москву.
(Пастернак Б.Л. Люди и положения)
* * *
Я скоро неделю уж здесь[101]. Тут чудно хорошо.
Удобства (электрическое освещение, телефон, ванны, баня, etc., etc.) с одной стороны – своеобразные, не характерные для России красоты местности, дикость климата, расстояний, пустынности – с другой. Збарский[102](ему только 30 лет, настоящий, ультранастоящий еврей и не думающий никогда перестать быть им) за познанья свои и особенные способности поставлен здесь над 300-численным штатом служащих, под его ведением целый уезд, верст в шестьдесят в окружности, два завода, хозяйство и административная часть, громадная почта, масса телеграмм, поездки к губернатору, председателям управ и т. д. и т. д.
(Б.Л. Пастернак – Р.И. Пастернак, 21–24 января 1916 г., Всеволодо-Вильва)
* * *
Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,
На ночь натыкаясь руками, Урала
Твердыня орала и, падая замертво,
В мученьях ослепшая, утро рожала.
Гремя опрокидывались нечаянно задетые
Громады и бронзы массивов каких-то.
Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого
Шарахаясь, падали призраки пихты.
Коптивший рассвет был снотворным. Не и́наче:
Он им был подсыпан – заводам и го́рам —
Лесным печником, злоязычным Горынычем,
Как опий попутчику опытным вором.
Очнулись в огне. С горизонта пунцового
На лыжах спускались к лесам азиатцы,
Лизали подошвы и соснам подсовывали
Короны и звали на царство венчаться.
И сосны, повстав и храня иерархию
Мохнатых монархов, вступали
На устланный наста оранжевым бархатом
Покров из камки и сусали.
1916
* * *
…Мне трудно решить, кто я – литератор или музыкант, говорю, трудно решить тут, где я стал как-то свободно и часто и на публике импровизировать, но увы, техникой пока заниматься не <удается>, хотя это первое прикосновение к Ганону[103]и пианизму на днях, вероятно, произойдет. Госпожа Збарская[104]смеется: «А что будет, Боря, если ваша музыка Евгению Германовичу (Лундбергу)[105]еще больше, чем ваша литература, понравится?» – Ничего, конечно, не произойдет. Я написал новую новеллу. Я заметил теперь и примирился с этим как со стилем, прямо вытекающим из остальных моих качеств и задержанных склонностей, что и прозу я пишу как-то так, как пишут симфонии.