Рудник. Сибирские хроники - Мария Бушуева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушкины семейные истории служили тому же: всё переставало казаться существующим только здесь и сейчас, а приобретало протяжённый сквозь пространство и время глубинный смысл уже родовой символики. Передавала Марианна Егоровна легенды и были мужниного рода увлекательно, часто внося в них мифологическую засюжеченность, а романтические детали уже добавляла её, Юлии, собственная фантазия.
Видимо, бабушка всё-таки любила мужа, думала она, если так хорошо помнит всё, что он рассказывал ей зимними долгими вечерами…
– А отец-то мой, я тебе говорила, был из потомственных чиновников Чернышёвых, правда, большими чинами они не выдались, но зато где только не служили: и в Москве белокаменной ещё до Петра Первого… И попов среди них отродясь не бывало… – добавляла вредная крохотная старушка и вздыхала и тут же сухонькой рукой крестилась.
– А наш-то малоросс стал яро помогать Филофею в крещении остяков и вогулов и в том деле благом так преуспел, что митрополит сообщил о его помощи аж царю Петру Первому и имел от него благосклонное указание: и самого помощника «из черкас», и его потомков определить отсель в духовное сословие. А ещё от митрополита Филофея получил он икону в дар, привезли её из Свенского монастыря. На обратной стороне изложили все родословные росписи, а потом, знаю, Евфимий рассказывал, появилась ещё и приписка, сделанная в 1751 году уже его, малоросса этого первого, внуком: «Дед мой по указу Петра Великого просветил святым крещением северной страны идолопоклоннических народов сот до седми человек, почему в награждение для утверждения православия велено ему старатца детей своих удостаивать в чин священнический».
– Как ты помнишь всё, бабонька!
– А что ж тут такого необыкновенного – это ж тебе не геометрия!
– А я люблю геометрию, – подавала реплику Юлия, улыбаясь чуть насмешливо. Но бабушка Марианна, заметив улыбку, совсем не сердилась.
– Потом на иконе этой про Силиных всё пращур наш написал, – добавляла она. – А вот нищий прорицатель, старик-монах, живущий из милости при митрополичьем доме, предрёк: «Через два века разбросает ветер сей славный род, как яблоки с древа…» Только митрополит-то сам потом постриг принял, стал схимонахом Фёдором, он и утешил: «Была бы вера крепка, из семени новая яблоня взрастёт».
– Это притча, бабонька?
– Нет, быль… Так мне твой дед Евфимий Петрович рассказывал. А князьки остяцкие, между прочим, тогда за дорогой кафтан да за новые сапоги крестились! Свёкор мой Пётр Александрович, он даже с Географическим обществом переписку вёл, сильно инородцев любил, всё их сказки да легенды переписывал, обычаи изучал, языки их понимал. Где-то у нас сохранилась его тетрадка с какими-то языческими значками да перерисованными его же собственною рукою деревянными идолами. Оттого и сыновья его – Павел да Николай всё в мартьяновский музей древности всяческие ими найденные носят, а Павел Петрович, тот даже и в журнале свои заметки про сагайцев и качинцев публикует.
Бабушка умолкала и замирала в кресле. Только чёрная наколка на её седых волосах чуть подрагивала листом догоревшей бумаги, которая, вот-вот рассыпавшись и вмиг разлетевшись, осядет лёгкими чёрными хлопьями на белом снегу забвения.
Щель, сквозь которую проникала в сердце Юлии какая-то смутная тревога, а порой и уныние, находилась именно в душе отца, к несчастью ощущающего себя далёким священническому призванию. Сквозящий из щели узкий холодок порой делал странный изгиб, чтобы задеть и её, Юлию.
После первого года горячей веры и вдохновенного служения явилось отцу сомнение, привнесённое в его душу Марианной Егоровной, по воле которой он и выбрал духовное поприще, однако часто ею же и низводимое до обычного заработка ради хлеба насущного, причём заработка невеликого. Другие-то живут получше, сокрушалась она, а ты, Филарет, вечно беден, мышь церковная, ей-богу, и то тебя побогаче будет!
Отец молчал. Почитая свою мать, он за всю жизнь не сказал ей ни одного резкого слова. Молчал он и когда Юлия читала вслух всей семье бабушкины письма: «…теперь опишу, как я себя чувствовала в Минусинске. Я там была дорогой гостьей у 5 племянников. Жила у Сюты, ходила к Нинке, она хорошо живёт. Ходила к Готе, к Насте и была у Мали и потом у знакомых в 6 домах. Всего в 11 домах была. У Мамонкиных, у Боблишевых, у Бороновских, у Подюнчихи, у Васильевых, где стояла Клаша Смирехина, у Марусиных свёкров раза 3 была… Хорошия люди, и все живут, можно сказать, богато. У Егора Алекс. квартира шикарная, а у Ендингера идёт табачная фабрика, вечером считают деньги с Марусей. Ну, я столько денег не видывала в жизни своей, тысячами ворочают… Нина тоже живёт хорошо, муж её в департаменте. Жалованья нынче получают большия, а у Токаревых сын Алексей служит в банке…»
Святость православия Марианна Егоровна находила только в русском монашестве, особо – в русском старчестве, которое называла славой Церкви, да ещё в старинных иконах, ради которых, и в память о муже, совершала нередкие паломничества. По всей епархии шла молва о схимонахе Филарете, настоятеле Знаменской обители, в которой хранилась Абалакская икона Божьей Матери. Марианна Егоровна ездила и туда, а после опять сказала: «Вот был бы и ты монахом, Филарет… Имя-то дали тебе такое ведь при рождении, а не как этот… Фёдор, кажется… Человек святой… умнейший!»
Побывала она даже в Киево-Печерской лавре, но вот белое духовенство не сильно жаловала и вечно критиковала.
– Это ж тебе не воевать, – говорила она, поджимая тонкие губы, – и не чиновником спину гнуть, как Гаврилкин, исправник ваш, и не с заразой дело иметь, как доктор Паскевич. Правда, хороший иерей – тот же врач, только души, а не тела, но сам-то он перед паствой своей обязан быть вовсе безгрешен, чтобы стать небесным ловцом человеков, а один поп – глуп, другой – как наш Павел Петрович, хоть и сильно умён, но, скажу я тебе как на духу, больно корыстолюбив и славу мирскую любит, да…
– Любой священник – всего лишь инструмент музыкальный для исполнения на нём Божьей воли, – тихо возражал отец Филарет, – просто, если инструмент хорош, звучит он чище, а значит, лучше Божье Слово до людей доносит. Но когда хорошего нет – и на неважном инструменте сыграть можно: чуткое ухо музыку небесную и на нём распознает.
– Что по мне, я бы в священники допускала только самых чистых душою, таких вот, как ты сам и есть! – не соглашалась Марианна Егоровна.
– Не таков я. – Отец грустно смотрел в окно на поднявшуюся пыль: кто-то проскакал мимо на лошади. – Пойду, пора к вечерне.
– Папа усомнился в Христе, – прошептала Юлия, когда за отцом Филаретом закрылась дверь. – И я…
– Типун тебе на язык, глупая! – рассердилась Марианна Егоровна. – Не сомнение это у него, а с Богом самим исповедальный разговор!
Юлия угадывала за словами бабушки, критикующей клириков за любой, пусть самый малый проступок и жалующейся на скудный заработок сына, припрятанный даже ею от самой себя, вечный закон обычного обывательского приспособления, гораздо более живучий и аксиоматичный, чем теорема честного духовного служения в вакууме своего сознательного неверия, над которой мучилась душа отца. И ощущала интуитивно: отец не только и не просто зарабатывает семье на пропитание своим священничеством, но отстоит от обыденности и несёт служение, как крест, намертво прибитый к его измученному сердцу.