Сибирский аллюр - Константин Вронский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Несчастный я человек, батя, – пожаловался ему Машков. – Дочка твоя точно мне сердце разобьет.
– Ты об этом уже второй год бормочешь, Ваня, – и Александр Григорьевич осторожно похлопал Машкова по плечу.
– Марьянка убежала! – простонал Иван. – Сказала мне: «Скоро твоей буду», и убежала. Мне что, избу за избой прочесать, чтоб ее найти?
– А толк-то будет? Ведь не найдешь.
– Она никогда не говорила, что любит меня. Так не говорила. Сегодня вот впервые призналась.
– И настал час душ смятенных, Ваня.
– И что у тебя за дочь, батя? На спину сохатого, как на лошадь, прыгает, жизни вот всем нам спасла. Ермак ее братом своим прилюдно назвал. Эх, Александр Григорьевич, Александр Григорьевич! – Машков всплеснул руками. – Коли узнает он, что «Борька», брат его нареченный, девка на самом деле… мне придется решать, убивать ли Ермака или же Марьянку ему отдать.
– И что бы ты сделал, Ваня?
– Думаю, Ермака бы порешил! – мрачно признался Машков. – Это я точно знаю. Господи, до чего ж тяжко мне!
– Я тебе в который уж раз говорю: бегите отсюда! – проворчал Лупин. – Дорога через Пояс Каменный сейчас легче стала…
– Казак товарищей не бросит! – твердо отрубил Машков.
– Ну, так забудь, в конце концов, что ты казак!
– А кто ж я тогда?
– Муж Марьянкин…
– Сердце разрывается, батя…
Машков забегал по церкви, больше всего сейчас напоминая сельского блаженненького с взъерошенными волосами и страдальчески выпученными глазами…
– По весне вновь кровь рекой польется…
– К тому времени вы бы оба могли быть далеко отсюда, Ваня! – вздохнул Лупин. – Десять тысяч конников выставит Кучум на Тоболе. А Марьянка хоругвь подле Ермака нести обязана! У меня дыхание перехватывает, едва об этом подумаю.
– Но ты говоришь об этом, батя, – Машков вжался в колонну. – А я дрожу, как на ветру, при одной лишь мысли об этом.
– Без тебя она из Мангазеи не вернется. Если ты будешь с Ермаком, она тоже рядом будет. Ну, как так можно мужика любить? Непонятно мне!
– Нет выхода, все впустую! – выдохнул Машков с печалью, поцеловал Лупина в лоб и пошел прочь. – Может, Марьяшка уж вернулась домой-то. Пойду я…
Лупин пробрался в свою каморку, где на лавке осторожно зашевелилось меховое одеяло, и выглянула Марьянка.
– Слышала все, небось? – хмыкнул Лупин.
– Когда лед с Туры сойдет, Иван совсем другим человеком станет, – прошептала Марьянка. – Нет, ты слышал, папенька? Он за-ради меня друга своего лучшего, Ермака, убивать собрался! – девушка всплеснула руками и счастливо глянула на отца. – Я знала это. Я всегда знала это. Он – хороший. Все у нас еще хорошо будет и ладно. Ты тоже к Ивану привыкнешь, папенька.
– Никогда, голубка ты моя, никогда! Он деревню нашу пожог! Как я такое забуду?!
– Да он ни единого факела под стреху не бросил! – выкрикнула Марьянка. – Он тогда меня охранял!
– Да он снасильничать тебя хотел!
– Ну, и сделал он это?
Лупин смолк. Спорить с Марьянкой о Машкове смысла не имело. То же самое, что по воробьям из пищали стрелять. Лупин старался не повышать голоса, не дай бог, заглянет кто.
– Тогда почему ты прячешься от него? – спросил Александр Григорьевич напрямик.
Марьянка долго молчала, разглядывая свои кулачки в царапинах. А потом призналась:
– Я не от него… От себя я прячусь…
– Не понимаю.
– Люблю я его, и если б не убежала от него сегодня, не девкой под венец пошла бы… – Марьянка обхватила острые коленки руками. – Ты ж не видел, как он тогда на лося прыгнул, меня спасаючи.
– Ты ж, небось, первая и прыгнула, Марьянушка?
– Первая, да силенок у меня супротив сохатого больно мало. А Иван так его ухватил, так кулаком промеж рогов стукнул… А потом… потом плакал он. Плакал из любви и страха за меня. И слезы его ледышками становились, когда по щекам скатывались… Машков и плачет! Папенька, я ведь тогда чуть не умерла – от счастья!
– И тем не менее опять орала на него, кулачками размахивала! Он ведь мне все рассказал. Разве ведут себя так с человеком, который от любви плачет?
– Не могу я по-другому-то, – Марьянка тряхнула лохматой белокурой головенкой. – Я на него кричала и… и себя презирала! А что, мне его целовать надо было, на глазах у Ермака-то? А то чего доброго и на шее повиснуть? Да, еще чуть-чуть, я так и сделала бы… а потому ругаться, шпынять начала. И мне легче стало. Понимаешь, папенька, легче?
– Нет! – честно ответил Лупин. – Мы с твоей маменькой проще любили. А вы, молодые люди, загадка для меня! И к чему все это только приведет, спрашиваю я Господа…
В предрассветных сумерках Марьянка проскользнула в бывший дом князька Япанчи. Ермак крепко спал в объятиях своей татарочки и ничего не слышал.
Через три комнаты у печи лежал Машков, обнимая меховое одеяло с таким счастливым видом, будто возлюбленную. Верно, сон его и впрямь был счастлив…
Марьянка склонилась над ним, поцеловала осторожно в лоб и легла потом на свой шелковый диван. Как обычно, рядом лежал кинжал. Вечное предостережение…
…Великий князь Московский, государь всея Руси Иван Васильевич очнулся от беспокойного сна. В первый момент даже не понимая, где он. Охнул, с трудом поднимаясь на ноги. Закостеневшие, сильно отекшие ноги совсем не слушались. Свеча догорела так же, как и огонь в огромной печи.
Наконец-то понял Иван, что находится в своем кабинете во дворце кремлевском, вспомнил, что вписывал в синодик бесконечные имена и все, что с именами этими связано.
Имена убиенных, уничтоженных по приказу царя Грозного. Были их тысячи, и ежедневно синодик пополнять приходилось. Иногда казалось Ивану, что приходят к нему убиенные те, жалобятся перед царем да его же и обвиняют. Слышал он голоса их:
– Верни мне детушек моих, государь, что в Шексне повелел утопить, словно котят слепых…
– Почему ты убил мужа моего, царь Грозный, а с ним и тридцать три души невинные загубил?
– Помнишь ли ты тот день в Твери, когда велено тобой было девять тысяч людей безвинных казнить жестоко?
– Подумай, царь русский, о монахах и монахинях из монастырей новгородских, что именем твоим засечены до смерти были!..
Сущее наказание голоса такие слушать, мучили они Ивана Васильевича нещадно, до слез доводя горючих.
Он не мог вновь воскресить их, мертвых, но страстно желал, чтоб молились по всем монастырям российским за души тех усопших. Сам молился днями и длинными, такими бесконечными ночами.
Чувствовал государь слабость, доводящую до дурноты, а потому с трудом добрел до скамьи, мехами укрытой, вновь в дремоту погрузился…