Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России - Кирилл Рафаилович Кобрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставались журналы. Как и многое в новой русской культуре, их как следует завел здесь Карамзин, но по-настоящему они стали расти в 1820-х годах: «Отечественные записки», «Современник», «Московский телеграф», «Телескоп», кое-что еще. Цензура пристально следила за любыми их движениями, хотя бы отдаленно намекающими на недовольство существующим положением дел и вольнодумство, однако писатель, редактор и издатель всегда умнее цензора; перефразируя известное выражение, цензор всегда отстает на одну войну. В журналах печаталась не только литература, там были и обзорные статьи о самых разных предметах (но только не о политике!), переводы (здесь можно было много чего протащить под самым носом бдительного цензора), литкритика и разное. Несмотря на отвращение к коммерческой жилке издателей журналов – а без такой жилки издание, даже битком набитое первоклассными текстами, успехом пользоваться не будет (см. пушкинский «Современник»), – с ними стали сотрудничать даже те, кого называли «литературными аристократами». Вяземский участвовал в «Московском телеграфе», еще более чопорный Чаадаев, как мы видим, не брезговал связями с «Телескопом». Собственно, идея опубликовать первое «Философическое письмо» в этом издании стало результатом такого хода мысли. Если журнал в России – чуть ли не единственный очаг, где созревают и откуда распространяются идеи, то главную свою идею, главную мысль надо доверить именно ему. Пусть не только транслирует, пусть вызывает отклик.
«Отсутствие тех знамен, вокруг которых могли бы объединяться тесно сплоченные и внушительные массы умов» – это как раз об отсутствующей после разгрома декабристов повестке общественной дискуссии. «Массы умов», пусть и не «внушительные» и «сплоченные», объединились перед 1825 годом, а после их насильственного удаления со сцены возникла пустота. И эту пустоту нужно заполнить. Где обсуждать новую повестку, худо-бедно уже есть – журналы; остается выяснить, что обсуждать и что в результате обсуждения будет признано главным, самым важным, будет признано «знаменем». Чаадаев очень рассчитывает на свою «одну мысль», он делает на нее ставку – и его сильно беспокоит, что может в конце концов получиться следующее: «Появится неизвестно откуда идея, занесенная каким-то случайным ветром, как пробьется через всякого рода преграды, начнет незаметно просачиваться через умы и вдруг в один прекрасный день испарится или же забьется в какой-нибудь темный угол национального сознания, чтобы затем уж более не всплывать на поверхность: таково у нас движение идей». Что же, главная беда – и главная опасность одновременно – названа.
Пустота, причем умноженная огромным пространством России, «географическим элементом», причем пустота, предполагающая еще и наличие «темных углов». Огромная, по большей части незаселенная территория, огромное, не заселенное идеями и мыслями общество. Оттого «наша история – продукт природы того необъятного края, который достался нам в удел». Ничего особенно нового в этом рассуждении нет; однако здесь важна не констатация факта пустой необъятности России, а тот вывод, который следует сделать, и шаг, который следует предпринять. «Однако эта физиология страны, несомненно, столь невыгодная в настоящем, в будущем может представить большие преимущества, и, закрывая глаза на первые, рискуешь лишить себя последних». Пассаж несколько запутанный, не совсем понятно, что тут «первое», что «последнее», но интенция вполне ясна – немногочисленные преимущества «физиологии страны» под названием Россия следует примечать и привечать, на них не следует закрывать глаза, иначе можно лишиться будущих, уже многочисленных преимуществ. Так что раз мы наблюдаем перед собой пустоту, следует воспринять ее как возможность, как шанс – и населить эту пустоту своей идей, своей одной мыслью, собой. Можно даже попытаться имитировать дискуссию – ведь Чаадаев был настолько проницателен, что мог спокойно рассуждать с точки зрения своих оппонентов. Что он время от времени и делал.
Итак, заполнить пустоту, начать разговор, сделать жест, который станет отправным пунктом будущего. Такова истинная цель Чаадаева, таково было его намерение в телескоповской истории, именно потому он предал печати первое «Философическое письмо». Он не только излагал свою идею, не только проповедовал, он пытался вызвать реакцию, прощупать, есть ли там кто живой. Удалось. Реакция была – и не только власти. «Апология сумасшедшего» посвящена как раз этой – общественной – реакции, буре возмущения, которую вызвала телескоповская публикация. Текст начинается увещеванием самого себя, переживающего катастрофу публичного скандала и правительственных репрессий: «Будем все терпеть, все переносить – будем милосердны». Милосердие выглядит тут странным; судя по всему, Чаадаев намерен прощать несправедливость, творимую в отношении его. Однако прощать далеко не всем. Обществу – ни в коем случае: «…катастрофа, только что столь необычайным образом исказившая наше духовное существование и кинувшая на ветер труд моей жизни, является в действительности