Вдали от рая - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остолбеневший садовник принялся было объяснять ему, что эти вот самые сорта они выбирали вместе с Валентиной Васильевной, и ей очень нравятся именно такие, буйно-разноцветные, астры – говорит, от их красок у нее на душе веселее… Но все эти объяснения были сейчас Волошину ни к чему; он не услышал бы их, если бы даже его и впрямь вдруг начали интересовать цветы на его собственных клумбах. Между тем ни астры, ни мнение матери, ни оправдания садовника ему ничуть не были важны; его не касались сейчас ни логика, ни правда, ни красота, ни чья бы то ни было вина – истинная или мнимая. Его интересовала лишь возможность выплеснуть накопившуюся в душе боль на любую склоненную перед ним голову, и, дрожа от негодования – тем более постыдного, что он даже в этот миг прекрасно понимал всю его несправедливость, – Виктор быстро прошел мимо все еще оправдывающегося старика.
Мать он застал на веранде в любимом ее кресле-качалке. Металлические спицы резво мелькали в ее руках, старый спаниель дремал у ее ног, котенок на полу играл с упавшим и уже наполовину распустившимся клубком, а Сережа, о существовании которого Волошин успел напрочь забыть, сидел, привалившись спиной к резным перилам террасы, и увлеченно рисовал что-то, примостив альбом на коленях. Рядом хлопотала Захаровна, накрывая стол к вечернему чаю; самовар тоненько посвистывал в углу, птицы щебетали в густых кронах деревьев, склонившихся над крыльцом, и косые лучи вечернего солнца ложились на дощатый пол широкими светлыми полосами.
Вся эта совершенно идиллическая картина, такая уютная и спокойная, вдруг настолько возмутила Волошина, что он почувствовал себя непонятно почему оскорбленным. Он был чужим в собственном доме, посторонним для этой идиллии, а этот земной рай, некогда выстроенный и любовно обустроенный им самим, теперь отчего-то оказался потерянным для него, безжалостно отторгал его от себя, не хотел подпускать близко… «Вдали от рая» – так, кажется, назывался знаменитый голливудский фильм, который он посмотрел совсем недавно. Теперь это название мелькнуло в его голове, снова раздражило его своей нарочитой литературностью и заставило разозлиться уже по-настоящему. А потому, не пытаясь больше сдерживаться, он громко и с сарказмом, которого, пожалуй, ни разу не слышало от него его любимое Привольное, тяжело шевеля будто склеенными губами, выговорил:
– Здравствуйте. Отдыхаете, значит? Ну-ну, отдыхайте…
Валентина Васильевна вскрикнула от неожиданности, уронила клубок, и котенок довольно умчался прочь со своей новой добычей, высоко задирая полосатый хвост. Захаровна громко звякнула чашкой, неловко поставленной на стол, взглянула на Виктора с несвойственной ей тревогой и подалась ему навстречу с обычным своим тихим и ласковым: «Здравствуй, Витенька!» Старый спаниель проснулся и, радостно тявкнув, поспешил к хозяину. И только лишь во взгляде Сережи, брошенном на Волошина как-то искоса, не мелькнуло ничего, кроме детского любопытства и вроде бы даже досады – словно аутист недоумевал, откуда вдруг в его маленьком, тихом и уютном мирке взялся этот большой человек, так неприятно кривящий губы, так громко и зло произносящий обычные слова приветствия и так некстати отрывающий их всех от привычных вечерних занятий…
Может быть, если бы воспитанник матери вообще не заметил появления Виктора, было бы лучше. Но этот взгляд неопровержимо свидетельствовал: Сережа отреагировал на него и в самом деле как на случайного, незваного гостя, каким, по всей вероятности, Волошин только и мог представляться его затуманенному сознанию. И, чувствуя себя теперь правым в своей обиде на весь мир, позволяя своей злобе вскипеть и поднять голову, хозяин усадьбы процедил сквозь зубы:
– Господи, каждый раз как ни приедешь домой – так угодишь в богадельню! Ты, мама, всех ли сирых и убогих вокруг себя собрала? Строил дом для себя, а получился какой-то приют для ущербных! Неужели я не могу даже в отпуске побыть дома один? Без этих… уродов?
С ужасом чувствуя, как его заносит куда-то, откуда возврата нет и быть не может, он пнул ногой взвизгнувшего спаниеля, а затем наклонился и брезгливо поднял валявшиеся рядом с Сережей раскраски, привезенные ему в прошлый приезд. Девственная белизна намеченных контурами фигурок доказывала, что аутист так и не притронулся к ним, предпочитая, должно быть, малевать на ватмане свои бутоны и женские лица.
– Мои подарки, значит, его не устраивают, – задумчиво проговорил Волошин в наступившей вокруг него полной тишине. – Этот кретин раскидывает их по всему дому, да еще смеет коситься на меня, как на врага… – и он медленно, с наслаждением и хрустом, несколько раз подряд разорвал тонкие страницы раскрасок пополам, взметнув их потом ввысь и позволив им опуститься на пол веранды жалкими белыми хлопьями.
Должно быть, это оказалось уже слишком. И мать, наконец-то пришедшая в себя после безумной сцены, разыгранной как будто напоказ и напоминавшей отрывок из спектакля самодеятельного театра, приподнялась из своего кресла. Спокойным, даже величественным движением приложив левую руку к сердцу, она глубоко набрала воздух в легкие, раскрыла дрожащие губы и готова уже была сказать что-нибудь горькое, совсем непоправимое – и это, должно быть, стало бы самым страшным из всего приключившегося с Волошиным за последние дни… Но нежданно между матерью и сыном встала Захаровна, повелительным жестом приложила пальцы к губам старой женщины и отвела в сторону хмурого взволнованного мужчину.
– Пойдем, пойдем, Витенька… Не надо тебе здесь оставаться. Пойдем со мной, ко мне…
Валентина Васильевна так и осталась стоять на веранде, ни словом не возразив против действий приживалки, как будто застыла рядом со своей качалкой, все еще издававшей натужный скрип и не успевшей даже остановиться с момента хозяйкиного порыва. А Сережа, словно и не заметивший агрессии, невольной жертвой которой стал, по-прежнему увлеченно водил карандашом по листу ватмана…
Волошин сам не понимал, почему он позволил старухе увести себя с веранды. Нехотя отбиваясь от ее настойчивых расспросов («Что с тобой, милый? Что случилось?»), он добрел с ней до ее сушильни, куда Захаровна так уверенно тянула его, и рухнул на деревянную лавку под окнами. Ему было по-настоящему плохо, и он не знал, что сделать, чтобы помочь себе. Все, что раньше всегда казалось ему здесь столь милым – тонкий аромат высушенного чабреца и подорожника, высокий кувшин с горьковато пахнущей настойкой, заботливо развешенные тут и там пучки пряных трав, – сегодня раздражало его, производило впечатление нелепой бутафории, казалось чем-то болезненно угнетающим. И, как ни уговаривала его старая женщина прилечь отдохнуть на ее кушетке, как ни совала ему в руки керамическую кружку с каким-то травяным настоем, он упрямо и несговорчиво отворачивался, отмахивался от ее причитаний, увертывался от попыток заглянуть ему прямо в глаза.
И все-таки уйти отсюда (что было бы самым логичным) ему не хотелось. Было в этой старухе что-то такое, что удерживало его, что нравилось – что-то такое простое и естественное. А может, держало здесь в первую очередь то, что он чувствовал: Захаровна его не обвиняет. Мать, одержимая стремлением воспитывать сына (даже сейчас, когда ему по возрасту полагалось бы воспитывать собственных детей), непременно начала бы читать ему лекции на морально-нравственные темы и довела бы до того, что ее трудновоспитуемый сын схватил бы какой-нибудь подвернувшийся под руку предмет и… ударил бы Сережу! Мог бы? Страшно об этом подумать, но мог бы. А если бы убил? Хотел же он убить того проклятого итальянца… К счастью, Захаровна не из учительниц. Простая деревенская бабушка. Вроде и не очень умная, болтает, что ей в голову взбредет, ерунду какую-то… Виктор как будто и не слушал ее, но от одного только голоса, от плавного певучего течения речи вроде как-то легче становилось…