Доля правды - Зигмунт Милошевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шацкий мысленно сделал себе заметочку, чтоб проверить, кто вельможному пану нравится, а кто нет.
— Я слышал, что вы не жаловали, — он сделал почти незаметную паузу, чтоб взглянуть на реакцию собеседника, — Будника. Что его деятельность в магистрате не была вам на руку.
— Сплетни.
— В каждой сплетне есть доля правды. Я понимаю, активному бизнесмену, желающему действовать в рамках закона, может не понравиться, когда город в процессе компенсации за многолетнюю несправедливость отдает Церкви объекты недвижимости, а та впоследствии, пренебрегая системой госзаказов, манипулирует ими в своих интересах. А отнюдь не в ваших.
Шиллер пристально поглядел на него.
— Мне казалось, что вы тут новый.
— Новый — да, но не из Швеции же, — спокойно ответил Шацкий. — Мне хорошо известно, как функционирует эта страна.
— Или не функционирует.
Шацкий жестом дал понять, что разделяет его мнение.
— Я рад, что вы согласны, то есть вы, государственный чиновник. Это возвращает мне веру в Речь Посполитую.
Смотрите-ка, наш пан зануда бывает остряком, подумал Шацкий. Только у него нет времени на пустую полемику.
— Вы патриот? — спросил он хозяина.
— Конечно. А вы?
— Тогда вам не помехой те, кто действует во благо Церкви, во благо единственно правильной католической веры. — Шацкий не удосужился ответить на вопрос, его взгляды были тут ни при чем.
Шиллер вскочил. Когда он не сидел, сгорбившись, на диване, то выглядел весьма внушительным мужчиной. Высокий, широченные плечи, атлетическое телосложение. Такой тип, на котором даже костюм из супермаркета будет хорошо сидеть. Шацкий позавидовал — ему-то свои приходилось шить на заказ, чтоб не выглядели как на огородном чучеле. Шиллер подошел к бару, и Шацкому в какой-то миг показалось, будто рука хозяина тянется к проглядывающей даже издалека бутылке «Метаксы», но он принес бутылку какой-то выпендрежной минералки и налил по стакану.
— Не уверен, что это — тема нашего разговора, но самым большим и самым вредоносным идиотизмом в истории Польши является отождествление патриотизма с данной педофильской сектой. Простите за резкость, но не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что Церковь стоит не за нашими достижениями, а за нашими поражениями. За кровожадным мифом о Польше как оплоте христианства, за порнографическим вожделением мученичества, за подозрительностью к богатым…
Ах, вот где твое уязвимое место, сообразил Шацкий.
— …за ленью, суеверием, пассивным упованием на Божью помощь, наконец, за сексуальным неврозом и болью всех тех бедных пар, которые не могут себе позволить зачатие in vitro[60]и которым не будет дано радоваться потомству, потому что государство как огня боится мафии онанистов в черном прикиде и не может без ее участия разрешить ученым исследование эмбрионов, а затем и создать банк яйцеклеток, что существенно бы снизило стоимость процедуры оплодотворения. — Шиллер заметил, что его понесло, и взял себя в руки. — Поэтому, да, я патриот, я стараюсь быть настоящим патриотом и хочу, чтоб мои поступки свидетельствовали обо мне с хорошей стороны. И хочу гордиться своей страной. Но не оскорбляйте меня, считая, будто я какую-то еврейскую секту ставлю выше других суеверий и называю это патриотизмом.
Шацкий проникся симпатией к мужику, еще никому не удалось так точно изложить его собственные взгляды. Но он смолчал.
— Патриотизм без католицизма и антисемитизма. Да вы и в самом деле изобрели новое качество, — Шацкий в очередной раз направил разговор на интересующую его тему. Он заметил, что и хозяину она тоже близка, что он явно раскручивался, расслаблялся, было видно, что подобные разговоры не раз велись в этом доме.
— Не обижайтесь, Бога ради, но вы мыслите стереотипами, вам вдолбили, что хороший гражданин — это космополит левого толка с короткой памятью, а патриотизм — это вид зазорного хобби, которое идет в паре с народным католицизмом, ксенофобией и конечно же с антисемитизмом.
— Иными словами, вы — неверующий, любящий евреев патриот?
— Скажем так: я польский неверующий патриот и антисемит.
Шацкий недоумевающе поднял бровь. Либо этот гусь не читает газет, либо стебанутый, либо ведет с ним какую-то непонятную игру. Интуиция подсказывала: скорее, последнее. Ничего хорошего.
— Вас это удивляет? — Шиллер поудобнее уселся на диване, будто поудобнее расположился в мире своих идей. — И вы не тычете в уголовный кодекс, не предъявляете обвинений в призыве к разжиганию межнациональной розни?
Шацкий не отреагировал. Его проблемы были куда посерьезнее. К тому же он знал, Шиллер так или иначе свое скажет. Он как раз из тех.
— Видите ли, мы живем в странные времена. После Катастрофы любой, кто осмелится признаться в антисемитизме, тут же становится в один ряд с Эйхманном и салютует Гитлеру, на него смотрят как на извращенца, который спит и видит, чтобы разделять семьи на железнодорожной платформе[61]. А тем временем между некоторой сдержанностью по отношению к евреям, к их роли в истории Польши и нынешней политике, с одной стороны, и призывами к погромам и окончательному решению еврейского вопроса — с другой, есть большая разница, согласитесь.
— Продолжайте, это довольно интересно, — подзадорил его Шацкий, не желая впутываться в открытый спор. Тогда бы пришлось признаться, что любая попытка оценить человека по принадлежности к национальной, этнической, религиозной или какой-либо иной группе лично для него просто отвратительна. И что он уверен: каждый погром уходит корнями в подобную культурную дискуссию о «некоторой сдержанности».
— Посмотрите на Францию и Германию. Что же они, по-вашему, сразу фашисты и убийцы, коль проявляют сдержанность в отношении выходцев из Алжира или Турции? А может, они просто-напросто обеспокоены будущим своей страны, обеспокоены разрастающимися гетто, отсутствием ассимиляции, агрессией, чуждым элементом, который изнутри подрывает их культуру?
— Что-то не припомню, чтоб евреи в довоенной Польше жгли общественный транспорт, объединялись в мафии и жили за счет контрабанды наркотиков. — Шацкий мысленно обматерил себя за то, что не удержался от возражения. Дай ему выболтаться, старик, дай выболтаться.