Смело мы в бой пойдем... - Борис Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Докуривая папироску короткими злыми затяжками, Всеволод размышляет о превратностях судьбы. Ведь совсем недавно самой главной заботой портупея были фортификация и математика, в которых, если честно, юнкер далеко не силен. Вся энергия уходила на то, что бы убедить преподавателей означенных дисциплин в своей преданной любви и бесконечном уважении как к преподавателям так и к дисциплинам, что бы выйти из училища первым разрядом если не за знания, то хоть за старание. И вдруг все в одночасье переменилось. Как говорит их ротный, штабс-капитан Тучабский: «И волшебно изменилось все и вся, вокруг и здесь!» Оказывается, что можно и вообще не выйти из училища, а погибнуть, глупо или со славой, во время страшного русского бунта. Соколов тщится вспомнить какие-нибудь подходящие к моменту стишки, которых он знает превеликое множество, но на ум ничего не приходит.
— Чаю бы что ль принесли, — бурчит он в пространство. — Обещались ведь.
— Чаю — это хорошо, — философски замечает Пашков, не отрываясь от своего увлекательного занятия. — Чаю — это замечательно. Особенно с булкой.
Пашков — известный на курсе обжора. Старшие юнкера из его роты, такие как Соколов, не раз заключали весьма выгодные пари о том, сколько и чего может съесть Пашков за известное время. Вот и сейчас, следя за улицей, что он делает со всем возможным тщанием, Пашков не перестает что-то жевать и чем-то похрустывать.
Неожиданно мерное похрустывание сменяется звуками судорожных глотков, а через мгновение Пашков громко кричит:
— Господин обер-офицер (именно так «звери» — юнкера первого года службы должны обращаться к старшему курсу), господин обер-офицер, на улице — отряд!
Всеволод мигом оказывается на ногах. Так и есть: вдоль улицы осторожно продвигается небольшой, штыков на пятнадцать, отряд.
— Никольский!
— Я, господин обер-офицер!
— Бегом к начальнику караула! Доложи, что замечен отряд. Штыков 80-100, активных действий пока не предпринимает. Исполнять!
— Есть! — и Никольский, дробно топоча сапогами, уносится во тьму коридора.
— Пашков, подтаскивай ленты.
Проходит не более двух минут, а весь корпус уже наполняется топотом, голосами, отрывисто выкрикивающими команды, лязгом оружия и сухим щелканьем затворов. Штабс-капитан Тучабский держит в руках трубку полевого телефона, готовый в любой момент скомандовать «Свет!», и три прожектора зальют всю улицу тысячесвечным огнем электрических дуг. Но внезапно с улицы раздуются голоса:
— Господа! Господа! Не стреляйте! Мы — свои, дружинники!
Устроив короткое обсуждение, офицеры решили впустить дружинников в здание. И вот уже они в корпусе. Впереди командиры: сутуловатый капитан в поношенной форме Корпуса Увечных воинов и поручик с пронзительными глазами и сливообразным носом на бесцветном лице, с умными, маленькими глазами. На груди у поручика мерно покачиваются два «солдатских» Георгия. Вошедшие представились:
— Капитан Летчицкий.
— Поручик Гумилев.
Защитники в свою очередь называли себя. Соколов с любопытством разглядывал поручика: однофамилец, или… Наконец он не выдерживает:
— Господин поручик, разрешите спросить. Вы не тот самый Гумилев, который…
Поручик усмехается:
— Видимо тот самый. И даже который.
Теперь уже и офицеры училища оглядели вошедших с интересом.
— Чем можем служить? — спрашивает Воронец.
— Нами доставлен приказ Генералу Шарнгорсту[4]из Генерального штаба.
— Так что ж мы стоим, господа? Прошу Вас.
Офицеры ушли. Юнкера занялись своими делами, при этом не забывая исподтишка разглядывать новоприбывших. Люди как люди. В стареньких заношенных гимнастерках, у многих — без погон. И у всех на груди — Георгии. Но даже если бы их не было, уже по тому, как они держат оружие и держатся сами видно старых вояк.
Севе очень хочется расспросить их о Гумилеве. Ведь он и сам, чего греха таить, пописывает стишки. И не без успеха читал их зимой на елке в Дворянском собрании. Он безуспешно ищет повод, что бы заговорить с дружинниками, лихорадочно перебирая в уме возможные варианты.
От напряженной работы мысли ему очень хочется курить. О, радость! Вот он и повод! Левой рукой достает из кармана кителя портсигар:
— Угощайтесь, господа.
— Благодарю, господин юнкер, — крупная морщинистая рука, на которой не хватало двух пальцев, шарит в портсигаре и вытаскивает папиросу, — огоньку позволите?
— Угощайтесь, — чиркает спичка, и язычок пламени выхватывает из полумрака лукавую усмешку прикуривающего человека.
— Что, господин портупей, поговорить охота? Это ничего, это всегда перед боем бывает. — Дружинник выпускает клуб ароматного дыма. — За табачок спасибо, хорош. Ну, так спрашивай, юнкер, видно ж — распирает…
Соколов слегка покраснев, от того что раскрыт его «хитрый» маневр, глубоко затягивается:
— А скажите, поручик Гумилев — Ваш командир, ведь он поэт?
— А как же, — дружинник усаживается у стены поудобней, подбирая под себя ноги, — но только вот что я Вам скажу, господин портупей-юнкер: каков он поэт, про то Вам лучше знать, а вот храбрости он необычайной, это я еще по уланскому полку помню, где вместе службу начинали. То есть, он начинал. В 14-ом…
Дружинник замолкает, делает несколько затяжек, потом продолжает:
— Он и дружину-то в Питере едва не первый организовал. Собирал своих однополчан, вот и меня грешного…
— А стихи его Вы знаете? — Сева все еще надеется на чудо. — Читали?
— И читал, и наизусть знаю, — дружинник молчит, а потом, возведя очи горе тихо произносит:
…Заколол последнего я сам,
Чтобы было чем попировать,
В час, когда пылал соседский дом
И вопил в нем связанный сосед!
— Спасибо за курево, — и замолкает, показывая, что разговор окончен.
Портупей-юнкер еще пытается что-то спросить, но тут раздается голос штабс-капитана Тучабский:
— Вторая рота! Строится!
С грохотом ссыпаются юнкера по лестнице, и строятся перед своим ротным.
— Господа! Получен приказ: силами одной роты Павловского, одной роты Николаевского и тремя дружинами отбить у мятежников телефонную станцию. Мы выступаем немедленно. Взводные! Получить патроны и паек. Выполнять!..
В зловещей тишине напуганного грабежами и убийствами города шагали бойцы сборного отряда по питерским улицам. Только ритмичный стук сапог, да жаркое дыхание выдавало их. Ни один фонарь не горел, почему-то мятежники старались сразу их уничтожить, словно не людьми они были, а зловещими морлоками из сочинений господина Уэллса. Обожали просто темноту. А может, потому что злодейства под покровом темноты вершить легче? Но сейчас слабые сумерки знаменитых «белых ночей», вдобавок щедро сдобренные дымом от множества горевших домов и других строений помогали.