Перевод с подстрочника - Евгений Чижов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дочитать ей не удалось: прежде чем она добралась до конца, в её слова вторгся шипящий свист. Оба – певица и Олег – обернулись к Касымову. Тот уснул, сидя на большом пуфе, и звучно сопел во сне, подвернув под себя одну и вытянув другую ногу. Накануне он до утра работал, эмоциональный всплеск на концерте отнял у него последние силы. У каждой ноги сидело по кошке, ещё одна устроилась на коленях, а четвёртая, рыжая, свернулась на плече. Её хвост щекотал Тимуру щёку, и от этого на его широком лице расплылась блаженная, подрагивающая улыбка.
– Они всегда пристраиваются к спящему, – прошептала певица. – Стерегут сон.
Не просыпаясь, Тимур поднял руку, пару раз махнул ею у лица, отгоняя назойливое щекотанье, и заехал себе по носу. Открыл мутные глаза, быстро заморгал, затряс головой, разгоняя туман. Поглядел на часы.
– Что-то мы засиделись… Меня ведь жёны ждут, дети. По-моему, нам пора.
Олег с радостью согласился. Касымов поднялся, и кошки кинулись с него врассыпную.
Перевод не продвигался ни на шаг. Печигин начинал то одним, то другим размером, бродил, бормоча себе под нос, из комнаты в комнату, пил воду из холодильника, передавил всех мешавших сосредоточиться мух – ничего не помогало, стихи Гулимова ему не давались. Фигура Народного Вожатого подавляла его, он был слишком многосторонен, неуловим, непонятно было, с какой стороны к нему подступиться, какую интонацию выбрать. Что, если у него так ничего и не получится? Вот скандал-то будет! Его пригласили как квалифицированного переводчика, а он сядет в лужу, окажется ни на что не годен! Олег с тоской выглядывал на опустошённую жаром улицу. Там по-прежнему жевали сухую траву две чёрные козы, а из-за тутовника, едва различимый в пятнах тени и света, наблюдал за ними (и, наверное, за Олегом) прислонившийся к дувалу пастух.
В глиняном доме было не так жарко, как снаружи, но Печигин всё равно бродил по комнатам почти голышом. (Динара приходила готовить накануне, сегодня её визит ему не грозил.) Часть комнат стояла пустыми, с голыми белёными стенами, в других оставалась только самая необходимая мебель. В одном углу висело зеркало в человеческий рост, Олег увидел в нём своё отражение, и собственное обнажённое тело среди белизны пустых стен показалось ему каким-то тревожным недоразумением.
Он ложился на диван, листал подаренный Касымовым фотоальбом, изданный к двадцатилетию провозглашения независимости Коштырбастана: хлопковые поля без конца и края, автотрассы, проложенные через горы и пустыню, круглосуточно работающие заводы, озарённые огнями, превращающими ночь в день, нефтепроводы, лаборатории, школы, громоздящиеся до неба горы урожая, сияющие лица коштыров и среди них, везде и повсюду, Народный Вожатый – он вгрызался шахтами в земные недра, поднимался с авиалайнером новой модели за облака, раскидывал сеть пересекавших страну из конца в конец дорог – для него не было пределов ни на земле, ни в воздухе.
Печигин скомкал и швырнул в угол очередную неудавшуюся попытку перевода, достал свою тетрадь для записей. «Он абсолютно безошибочен в любом своём решении и действии, – написав это, Олег задумался, потом продолжил: – Если верить Тимуру. Если есть хоть что-то, на что он не способен, то это на ошибку. У обычного человека есть преимущество этой возможности. Он только и делает, что исправляет старые ошибки, чтобы совершать новые. Вся его жизнь, как правило, ошибка. Да и сам он тоже. Я, например. Когда была допущена первая? Когда издал на свои деньги книгу? Когда начал ревновать Полину? Когда позволил ей уйти? Когда? Когда?»
Только после того как Полина его бросила, чувствовал он такое бессилие, как теперь, перед лицом Народного Вожатого. Как сейчас ему не давался перевод, которого от него ждали, так тогда у него перестали писаться стихи (которых он ждал от себя сам). Всё, что выходило из-под его пера, вызывало у него такое бешеное отвращение, что он выкидывал или рвал на части, не перечитывая. Лёгкость, с какой ему сочинялось, пока Полина была с ним, исчезла безвозвратно.
Зато впервые Печигину вдруг по-настоящему захотелось, чтобы его книгу заметили, прочли, оценили. Но очень скоро он понял, что надеяться на это не приходится. Его «Корни снов» лежали среди десятков таких же тоненьких, крошечными издательствами опубликованных книжечек на полках, куда обычно никто не заглядывал. Как-то раз он специально чуть не полдня караулил в магазине у шкафа с поэзией (был основательно пьян и не замечал, как идёт время) в надежде увидеть хоть одного читателя, который заинтересуется современными авторами. Но если к этому шкафу вообще подходили, то только чтобы взять кого-нибудь из классиков. Лишь одна худая девушка в берете долго шарила близорукими глазами по корешкам, пока, добравшись до современников, теснившихся на нижней полке, не села на корточки. Когда её рука скользнула по книге Печигина, он с трудом сдержался, чтобы не кинуться к ней со словами: «Вот же оно – то, что вам нужно! Разве вы не видите?! Берите не раздумывая!» Но это нарушило бы чистоту эксперимента. Тонкими безжалостными пальцами привередливая покупательница перебрала всех, так никого и не выбрав. Когда она стала подниматься, скользя взглядом по полкам в обратном порядке, Олегу захотелось навалиться ей сзади на плечи, прижать к полу и, сунув под нос свою книгу, вдавливая лицом в строчки, заставить читать, читать, читать! Девушка ушла из магазина, так ничего и не купив. Кого искала? Загадка.
Выйдя на улицу, Печигин впервые увидел на лицах всех идущих ему навстречу людей нечто общее. Этим общим было то, что ни один из них никогда не прочтёт ни одной его строчки. Каждый шёл по своим делам, полный собственных мыслей, и ни одна из этих тысяч мыслей не имела к нему никакого отношения. И поскольку все лица были разными, на любом из них он читал свой особый оттенок безразличия – каждому из прохожих он был не нужен по-своему. Был конец рабочего дня, и навстречу Печигину в направлении метро двигались десятки и сотни оттенков равнодушия, целая толпа, для которой его не существовало. Загорелая женщина средних лет свернула к двери под вывеской: «Спортзал. Тренажёры. Спа». «Тренируйся, не тренируйся, – без особого даже злорадства подумал Печигин, – всё равно умрёшь. Сначала состаришься, а потом умрёшь, никуда не денешься». У него было чувство, что он идёт против течения мира. В ботинок попал камешек, и он слегка прихрамывал.
Тогда у Печигина и возникало ощущение, что он находится в прозрачной замкнутой колбе, откуда ни один звук, ни одно слово или крик не могут быть услышаны снаружи. Что ни делай, как в этой колбе ни кувыркайся, хоть наизнанку вывернись, хоть задуши себя собственными руками – ни для кого извне это не будет иметь значения. Для чего его поместили в эту колбу, в чём смысл эксперимента – ему, вероятно, никогда не узнать, даже если это сделал он сам. Единственное, в чём у Печигина оставалась уверенность, – это в том, что он должен любой ценой довести эксперимент, хотя бы в нём вовсе не было никакого смысла, до конца. Пусть даже концом будет то, что он попросту задохнётся. Лица с рекламных плакатов вдоль улицы глядели на него с плохо скрытой насмешкой. Всё это были какие-то «стильные» подонки мужского и женского пола, на каждом было написано, что, не считая крема для бритья или туши для ресниц, его может заинтересовать только совокупление. «Или они, или я!» – подумал Печигин с ожесточением, которому сам в следующую минуту рассмеялся – но смех этот, уже над собой, вышел ещё ожесточённее. Опьянение, похоже, начинало спадать, но вызванной им расхлябанности чувств хватило, чтобы внезапно ощутить глубочайшую, до вставшего в горле кома, благодарность дребезжащему всеми своими внутренностями автобусу, в который он сел, из последних сил везущему Печигина туда, куда ему нужно, то есть как бы в союзе с ним, включающем ещё семь или восемь ни о чём не подозревавших пассажиров, – сквозь целиком и полностью враждебный, в противоположную сторону движущийся город.