Мы здесь - Майкл Маршалл Смит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того как произошел разбор бумаг и были оплачены счета, а старинный осанистый особняк спешно продан, бабушка переехала к маминой сестре в Северную Каролину, а их семье достались две маленькие невзрачные картинки в рамках и кое-что из столового серебра, которое ни разу не использовалось по назначению. Да, и еще огромный кухонный стол. Для их комнаты он был чересчур велик – это понимал даже ребенок, – но тем не менее его поставили туда. Против стола мальчик нисколько не возражал: на нем так здорово было раскладывать всякую всячину, а еще из него получалась классная крепость, особенно когда его застилали большой белой скатертью с кистями, которые со всех сторон чуть ли не касались пола. А вот папа все время бурчал. Все был чем-то недоволен.
И получилось… В общем, так на этот раз начался весь сыр-бор. Во всяком случае, его началу был дан толчок.
Мальчик доедал свои макароны с кетчупом (в то время это было его дежурное пропитание), пребывая, как обычно, в своем уютно отмежеванном мирке за складыванием очередной истории. Постепенно до него стало доходить, что климат в комнате меняется: назревает непогода. Прислушиваясь, он чутко поднял голову.
Нет, категорично заявлял отец, работать за этим столом он не готов. Эта тупая гробина для него неудобна. Кабинет, и только кабинет – он в нем был, есть и будет. Все, точка.
Ребенок тревожно поглядел на маму и понял: тема не закрыта. С кабинетом своего отца – кондейкой на верхнем этаже – он был знаком. На небольшом письменном столе там стояла печатная машинка, и папа временами – не сказать чтобы подолгу – за ней сидел. А рядом, слева, стопка листов, на которых папа печатал слова. Лежали листы лицом вниз. Со временем стопка толще не становилась. И оно понятно: в ту свою кондейку папа, бывало, не заходил неделями, а то и месяцами. На это, похоже, и напирала сейчас мама. Комнату лучше использовать под кладовку, чем потакать «своему никчемному хобби». Хобби. Что означает это слово, мальчик толком не знал, но, наверное, ничего хорошего. Может даже, что-то плохое.
Он пугливо перевел взгляд с маминого лица на папино и торопливо вернулся к своим макаронам, которые уже остыли. Отца малыш любил, но иногда папино лицо менялось. Челюсть поджималась, а глаза будто задергивались непроницаемой шторкой. Обычно это длилось недолго – мелькнуло и пропало, – но случалось, это выражение застревало, и тогда мальчика пробирал глухой страх. Сейчас папа смотрел на маму именно так, и это могло означать только одно.
Поезд подходит к станции.
Прямо сейчас.
Звенели слова. Много слов, с нарастающей громкостью. Мальчик изо всех сил старался не слушать.
Папа встал, стукнувшись о стол бедром. Он кричал – лицо побагровело, на лбу выступила бойцовая жила. Не уступала и мама. Она тоже вскочила, разражаясь ответными залпами. Папа порывисто зашагал в коридор, мама – за ним. И хотя они сейчас отдалялись, шум от их свары, взбухая тучей, набирался неуемной гулкости.
Ребенок одним слитным движением нырнул со стула под стол. Там ему всегда казалось безопасней: большая белая скатерть образовывала барьер, отделяющий его от внешнего мира, хотя крикотня абсолютно беспрепятственно проникала и сюда. Слышно было, как родители мечутся по кухне, обзывая друг друга разными словами. Мальчик узнавал (или же ему напоминались) следующие факты:
Отец у него – лузер, никогда не доводящий дела до конца. Мать – сука, которая все время ноет и жалуется. Отец – козел, на каждую юбку зарится, ни стыда ни совести. Мать – сука, из-за деда ходит задрав нос – я, мол, самая-самая! – а папаша-то у нее, оказывается, еще тот прохиндей. Отец – бестолковый фантазер и хроник, совсем мозги пропил. Мать – сука, «горшок над котлом смеется, а оба черны». Ну и так далее.
Мальчик, зажмурившись, заткнул себе пальцами уши. Конца схватки не предвиделось. Более того, она разрасталась. У матери получалось лучше: злее, хлестче, метче. Разнообразней. Но отец…
Вот он.
Звук первой оплеухи.
Здесь отец удерживал первенство, хотя у матери хорошо получалось швыряться вещами. Если б это были какие-нибудь другие люди, наблюдать за этим было бы, наверное, даже интересно: два примерно равных поединщика, наносящие друг другу по уязвимым местам колюще-режущие удары. Но это были его родители, и малыш любил их обоих, и оттого ему хотелось воткнуть в уши карандаши, лишь бы всего этого не слышать. Исчезнуть, сгинуть навсегда.
Торопливо прошелестели материны подошвы: она обогнула стол, выставив между собой и противником что-то из меблировки. При этом она успевала осыпать его бранью. И…
Точно. Что-то бахнулось о стену. Тарелка или чашка. Может, даже детская. Как боеприпасы они использовались уже не впервые. Завтра все будет прибрано, починено, исправлено, с какими-то похмельными, но искренними извинениями. Извинения воспринимались ребенком тоже как мука. Он слышал их со злостью, от которой внутри у него все немело.
Мальчик зажмурился еще сильней и притиснул к ушам ладони. Это помогало, но не очень. Он хотел наполнить себе голову светом – так тоже иногда помогало: белое такое свечение, от которого перестаешь думать и видеть. А еще напрягаешь барабанные перепонки: своим гудением они гасят звук. Прячешься в таком вот внутреннем коконе, и становится спокойнее – дальше от темного леса, из которого доносится тот тревожный свисток поезда.
Ну а схватка между тем все бушевала, все равно что огнистые сполохи молний рассекали воздух. Имеют ли представление эти две враждующих рати, эти два мифических войска, что он здесь, внизу, под этим самым столом? Есть ли им до этого дело? Мальчик никогда не мог толком уяснить, чья он вина – мамина или папина (обличительные доводы гремели в оба адреса), но то, что он непременно чья-то вина, – это было точно. Так что лучше держаться подальше. Лечь на дно. Истаять в затенении или еще где поглубже.
А лучше вообще не быть.
И вот тогда…
Постепенно где-то сзади его шеи защекотал холодок, стало легонько покалывать в затылке. Примерно так же в тот, первый раз ощущалось далекое эхо того поезда, но сейчас этого быть не могло: поезд-то уже прибыл.
Мальчик открыл глаза, но ощущение не проходило. Он отнял руки от ушей (перебранка тут же сделалась громче) и, хмурясь, скрестил их на груди. Больше всего его тревожило, что это какой-то новый знак, еще более зловещий, чем посвист поезда: предвестье того, что схватка перерастет в какое-нибудь побоище и одному из дерущихся (скорее всего матери, хотя кто их знает) на этот раз достанется всерьез. По-настоящему.
Это ощущение росло, просачиваясь вниз по шее. Вот оно уже вкрадчиво поползло по верху спины ребенка, по его плечам, вниз по хребтине…
Он повернулся и увидел, что за спиной у него сидит еще один мальчик. Сидит аккуратно, со скрещенными ногами, руки сложены на груди.
Вот это да! На миг у малыша даже пропал дар речи. Да и что он мог спросить у этого чужака?
Между тем тот мальчик улыбнулся – яркой солнечной улыбкой, показывающей, что этого ребенка он знает и очень даже любит. А еще он ждет не дождется, чтобы они вместе отправились погулять, поиграть, когда эта ненавистная перепалка родителей наконец уляжется (всегда ведь так было: погремит и успокоится, и все встанет на свои места).