Повседневный сталинизм. Социальная история Советской России в 30-е годы. Город - Шейла Фицпатрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наиболее видные стахановцы получили новый социальный статус, войдя в группу «знатных людей». Это были рядовые граждане — рабочие, колхозники, продавщицы, учителя и т.д., — внезапно ставшие героями и героинями на страницах газет. Теоретически их выбирали благодаря их достижениям, однако на практике куда большую роль зачастую могло сыграть покровительство местного партийного секретаря или определенного журналиста[34]. Фотографии стахановцев печатались в газетах; журналисты брали у них интервью, прося рассказать о своих взглядах и достижениях; их выбирали делегатами на съезды стахановцев и учили произносить речи; некоторые счастливчики даже встречались со Сталиным и фотографировались вместе с ним.
Стахановцы и другие «знатные люди» служили живым примером того, что маленькие люди в Советском Союзе имели вес, что даже самый простой и незаметный человек имел шанс прославиться хотя бы на день. «Я... вышла в герои вместе со всем народом», — скромно писала трактористка-стахановка Паша Ангелина[35]. Однако представительская функция — это еще не все. Стахановцев превозносили за их личные достижения и поощряли проявлять свою индивидуальность и потенциал лидера. Стать знаменитым стахановцем означало стать личностью, ценность которой оказывалась куда больше, чем можно было мечтать:
«Я сама — старая кадровая работница Донбасса, работала в шахте лебедчицей. Кто меня знал тогда? Кто меня видел тогда? А теперь меня знают очень многие, и не только в Донбассе, но и за его пределами»[36].
Теоретически звание стахановца действовало по принципу «героя дня», на практике, однако, некоторые самые удачливые стахановцы, вроде самого Стаханова или Паши Ангелиной, стали профессиональными знаменитостями по сути навсегда: их выбирали депутатами Верховного Совета, они писали книги о своей жизни, присутствовали на официальных торжественных мероприятиях и потеряли всякую связь с прежним местом работы и прежней социальной средой. Кое-кто из этих стахановцев высокого полета, особенно женщины, по-видимому, завязали весьма тесные личные отношения с советскими лидерами и журналистами высшего уровня, уйдя из поля зрения своих первых покровителей[37]. Кажется, даже Сталин питал настоящую симпатию к некоторым из самых знаменитых стахановок, например к украинкам Марии Демченко и Паше Ангелиной; на самых лучших и «человечных» своих фотографиях этого периода он снят именно в их обществе.
В свою очередь, стахановцы неустанно и преданно помогали создавать культ Сталина. Вот как Паша Ангелина описывала радость, которую она испытала, впервые увидев Сталина на съезде стахановцев в Кремле: «Я словно перенеслась в новый, сказочный мир. Нет, не "словно". Передо мной действительно открылся новый мир счастья, разума, и в этот новый мир привел меня великий Сталин». Еще ярче описание реакции старой крестьянки, сидевшей рядом с ней. Сбросив платок, так что заблестели серебром седые волосы, с горящими восторгом глазами, та тихонько шептала: «Наш дорогой, наш родной отец Сталин!.. Низкий тебе поклон от всего нашего села, от детей наших, внуков и правнуков... Ох, народушко, мой родной! Глядите на наше солнце, на наше счастье!»[38]
ПЕРЕДЕЛКА ЧЕЛОВЕКА
«Товарищи, мне от роду 45 лет, но я живу только 18 лет», — сказал пожилой рабочий на съезде стахановцев в 1935 г. Образ революции 1917 г. как второго рождения был излюбленным в советской риторике. То и дело кто-нибудь говорил, что «заново родился» или после революции, или в результате какого-то последующего события, например коллективизации. Были и какие-то отдельные случаи, знаменовавшие переход человека от старой жизни к новой. «Крокодил» напечатал в одном из номеров лукавую карикатуру, на которой этой цели послужил прыжок с парашютом — весьма популярный в середине 1930-х гг. вид спорта. На рисунке изображена традиционная картина заснеженной зимней деревни, крестьяне в санях, церковь с колокольней, — но колокольня теперь приспособлена под вышку для прыжков с парашютом. Под рисунком подпись: «Вот в этой церкви меня дважды крестили: в первый раз, когда был младенцем, а во второй совсем недавно — я тут же получил воздушное крещение»[39]. Впрочем, обычно средством для переделки человека служил труд, а не прыжки с парашютом. Труд в советских условиях считался преобразующей силой, поскольку был коллективным и вдохновлялся сознанием общей цели. При старом режиме труд лишал сил и изматывал душу; при социализме он наполнял жизнь смыслом. Один человек писал Горькому о своей работе на новой стройке: «И случилось так, что я, лишенец, обиженный человек, понял здесь, среди этих разношерстных людей единого духа, как велико и захватывает наслаждение узнавать жизнь и участвовать в переустройстве ее»[40].
Для советского мировоззрения была очень важна идея возможности переделки человека. В первую очередь она была связана с уверенностью, что преступление — это социальная болезнь, продукт пагубной среды. Вся советская криминология 1920-х — начала 1930-х гг. была подчинена этой мудрой мысли, хотя в конце концов ее магическая власть стала слабеть по мере того, как все труднее становилось объяснять все криминальные проступки трудностями переходного периода или «пережитками» прошлого. В более широком смысле идея переделки человека являлась частью общей идеи преобразования — краеугольного камня советской программы. Как выразился Бухарин, «пластичность организма — молча подразумеваемая теоретическая предпосылка наших действий», ибо, не будь ее, зачем было затевать революцию? «Если бы мы стояли на той точке зрения, что расовые или национальные особенности настолько устойчивые величины, что изменять их нужно тысячелетиями, тогда, конечно, вся наша работа была бы абсурдной, потому что она строилась бы на песке»[41].
Тема переделки человека в 1930-е гг. пользовалась популярностью в самых разных контекстах, но самыми популярными были рассказы о переделке или «перековке» уголовников и малолетних правонарушителей с помощью труда и включения в рабочий коллектив. Газеты пестрели подобными историями исправления преступников, особенно в первой половине десятилетия, их интенсивно распространяли не только среди отечественной, но и среди зарубежной аудитории. Что касается отечественного читателя, он вовсе не считал эти истории чистой воды пропагандой — они до чрезвычайной степени волновали воображение общественности. Даже в лагерях Гулага, где теме перековки уделяли усиленное внимание, она, кажется, вызывала некоторое подлинное воодушевление[42].
Повестям об исправлении, столь популярным в 1920-х и 1930-х гг., была свойственна привлекательность двоякого рода: они представляли собой авантюрные истории наподобие рассказов о бандитах, которые очень любила публика в дореволюционной России, и в то же время психологические драмы о том, как несчастный одинокий человек наконец находит свое счастье в коллективе. Типичный герой в прежней жизни обычно был отщепенцем — закоренелым преступником, малолетним правонарушителем или даже сыном ссыльного кулака, пытающимся начать новую жизнь в ссылке. Новый советский человек рождался в этих историях, сбрасывая с себя всю грязь и пороки прежней жизни, так же как герой принадлежащего другой культуре мифа об исправлении, водяное дитя Чарльза Кингсли, сбрасывает покрытую сажей кожу, приобретенную за время своего жалкого существования в качестве трубочиста[43].