Струна - Илья Крупник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако, может быть (признался наконец Юра, что сам ни черта не понимает), Стасик вовсе не из шайки закройщика, а мародер-одиночка.
Потому что… Да что мы знаем о нем, собственно? О его детстве от Клары? Что отец его якобы был нашим советником у Чан Кайши, а потом попал в детприемник? То есть не отец, конечно, попал, а сын, когда остался вдруг сразу, вмиг без обоих родителей, когда их посадили. Но когда вырос, он и на Клару наплевал, а она-то в его детстве о нем заботилась. И он всегда прирабатывал во все возможные и все невозможные стороны, женился, развелся, теперь уж и самому Стасику пятьдесят. Но, может, сейчас-то двери он взламывал не меркантильно вовсе, а Веру, Веру он опять искал повсюду?
Что я мог на это ответить Юре?… Да и что мы знаем по-настоящему о судьбах таких вот немолодых людей? Для молодого Юры что Чан Кайши, что все наши детприемники тридцатых годов, что вообще все наше кровное и не такое оно простое наше прошлое, то же самое для него, наверное, что для нас когда-то, юнцов, Наполеон Бонапарт или (помню, такие книжонки были) битва русских с кабардинцами.
И вообще. Что я мог ответить Юре, если я сам остался с юных лет сиротой? Я был мальчиком шестнадцати лет в потоке самой раскаленной жизни, и нес он меня, поток, и вынес аж до сегодняшних, очень трудных для меня дней. Ибо ни черта, оказывается, мы оба с Юрой в таких событиях нашего текущего быта не понимаем.
Нам больше невмоготу было сидеть на кухне. И, одевшись, мы пошли медленно, Юра до сих пор прихрамывал, куда глаза глядят, переулками, потом дворами.
Солнце опять вовсю светило, грело нас, я даже расстегнул свое пальто.
Мы завернули с ним под арку, за ней еще издалека видны стволы облетевших ясеней и кленов. Это был словно бы парк разросшийся, двор бывшей богадельни.
Мы уселись с Юрой в парке отдохнуть на поломанные ящики из-под помидоров, а впереди сквозь ветки нам белела только бывшая богадельня, недавний еще дом с жильцами, заколоченный года два назад. Она стояла, богадельня, поодаль на бугре, старинная, с колоннами, как усадьба в имении, а дальше представлялся лес густой и дальше – сёла, что ли?…
Вот я-то помню, до чего я помню хорошо, как шел от Ферзикова, от станции, пешком сквозь лес, так шел легко, вещей у меня не было. И все птицы кругом меня посвистывают, повсюду она слышалась, их жизнь, щелканье кругом и щебетанье, ручей бормочет рядышком, и мне тогда исполнилось недавно – двадцать восьмого марта – шестнадцать лет! Ну только бы любоваться мне, слушать их разговоры с веток, песни птиц, но у меня на сердце было совсем невесело, мысли беспрерывно омрачались, и думал я, думал: что же я буду делать дальше?
Это теперь как будто не со мной все было, а то ли рассказывал мне кто-то когда-то обо мне самом, то ли привиделась вся жизнь как во сне.
Как матушка моя померла… мачеха была покорная отцу… Но я-то шел от Ферзикова хоронить отца. (Я посмотрел на Юру. Хоть ему объяснить…)
Мой отец, Тулякин Захар Андреевич, давно уже не жил в крестьянстве, а с весны до поздней осени уезжал в отход: мостить дороги в Калужскую или Ярославскую губернии. И на земле, в деревне оставались мачеха и старшие мои братья, они пахали, сеяли, косили, убирали хлеб.
Но для меня, для младшего своего сына, отец хотел жизни совсем другой. Он хотел, чтобы с самой ранней юности я стал заметным, стал уважаемым среди народа человеком. И он отдал меня в учительскую семинарию, которую основало Братство праведной Иульянии.
Братство праведной Иульянии создал при церкви помещик, самый в наших краях всесильный, Осоргин. Он и попечителем являлся нашей семинарии. Дочь средняя у него была больная, Иулиана, и в честь недужной дочери назвал он благотворительное Братство – помощи окрестному крестьянскому населению в случаях несчастья и стихийных бедствий в деревнях.
И так благодаря ходатайству нашего благотворителя-попечителя после похорон отца я окончательно поселился на семнадцатом году своей жизни в интернате семинарии, где и питание было бесплатное, и в крестьянстве мне больше не надо было работать.
Я был, как мы называем теперь, отличником, и почерк у меня был лучше всех, и прирабатывал я, как хорошо грамотный, с красивым почерком, при волостных правлениях помощником писаря.
А окончив семинарию, свидетельство получил учителя народной школы грамоты на селе, и мог бы стать я даже землемером: в Москве были тогда открыты на Мясницкой улице землемерные курсы братьев Керинг. И я накупил чертежных инструментов загодя и книг, но только… Вот в этом начала мне препятствовать политика.
Кода-то мы, мальчишки оголтелые, пели частушки в семинарии про царя и про царицу: «Николай вином торгует, Саша булочки печет», – или про попов: «Церква золотом залита пред оборванной толпой». За что повыгоняли у нас некоторых, а другим, и мне также, в характеристики записали «неблагонадежный». Поэтому и начал я, когда обнаружились неожиданные и столь препятствующие моей жизни рогатки, во всем сторониться политики.
Это, конечно, я теперь Хромой бес, а тогда… Однако даже бесам знать, что в будущем случится, выходит, не дано.
Я помню четко, покамест я буду жив, 19-й год у себя на родине и долгую ночь в бывшем имении Осоргина. Нас было четверо, закрывшихся во флигеле исполкома: комиссар Можайкин Афанасий Степанович, учительница Дмитриевская, я – еще совсем молодой мальчик – и матрос без руки, связной калужской ЧК.
У нас, у троих, наганы, у матроса маузер, в углу стоял у нас «максим», но перед нашим флигелем горели в ряд костры, и возле рвущихся вверх костров – толпа.
Они хотели заживо нас сжечь, они кричали об этом в окна. Но это они – они во всем! – а не мы, были виноваты.
Потому что если подумать? Что ж это такое – всякая, любая история?… Закон истории, так я думаю, непременно борьба дисциплины и беспорядка.
А потом, когда начинают описывать события прошедшие, писать об этом в книгах, когда учат дети историю, что видится в ней главным для людей? Главное – дисциплина.
Другое дело, что люди по-разному понимают, где анархия у них, а что порядок, но я-то сейчас не об этом.
Ибо даже в нашей жизни, обыденной, даже в этой нашей чепухе с Ивановым, не раз нам кажется, что почти все, ну даже малые события внутри истории, – они все против главного потока! Более того, из них некоторые вообще исключительные, мне думается.
А все равно. Победит обязательно что?… Победит дисциплина.
Потому что в этом и есть диалектика. А в ней и есть, я это тоже так понимаю, самый главный оптимизм истории.
Ибо что такое человек сам по себе? Он всегда чего-нибудь да боится. Всегда он зависим в жизни, и всегда сторонится он чего-нибудь и опасается. А чего это он боится?…
В высшем смысле, так я думаю, человек, хотя и сам не понимает этого, боится нарушить главный закон истории.
Вот действительно, каким это образом я, осторожный такой и уже не юнец, оказался в товарищах комиссара Можайкина? Он привлек меня сперва, как очень хорошо грамотного, к регистрации населения, к помощи сиротам и вдовам солдат, потом я помогал землемеру-старику делить национализированную землю, и это важнейшая, но адова работа. А потом уже, полномочным во всем, активным членом исполкома, я отвечал и за школы грамоты по целому уезду, и за нардом, и за газеты, и за часть игральных инструментов, национализированных у помещиков, как то: гитары, мандолины, скрипки, балалайки и духовые трубы разные, за раздачу в школы книг из помещичьих культурных ценностей.