Люди августа - Сергей Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осенью 1994-го я сделал одну работу и для Марса; не в счет долга за спасение, а по контракту; задание было слишком простым, чтобы я мог отквитаться, выполнив его. Марс попросил порыться в архивах, составить для него краткую семейную биографию; он мог бы попросить кого-то другого, но, видимо, не хотел подпускать совсем чужих людей к своему прошлому, к жизни родных.
Марс, оказывается, происходил из старой татарской семьи, из национальной аристократии, национальной интеллигенции. В роду были муллы, знаменитые старцы – знатоки Корана, армейские офицеры. Наверняка кто-то из его предков встречался с моими: один служилый круг, неродовитое дворянство, не вхожее в гвардию, в элитные части.
Дед Марса воевал в Гражданскую за красных, впоследствии дослужился до комдива, был арестован в 1937-м, выпущен в 1939-м; он погиб во второй год войны, ничем не сумев отличиться, хотя в Гражданскую был умным и умелым офицером.
Отец Марса тоже был военным, служил военным советником в египетской армии, участвовал – бесславно – в войне Судного дня, ушел в отставку полковником. Отец, вероятно, и дал сыну имя Марс, чтобы вернуть роду утраченную воинскую удачу.
Понимая, что выхожу за границы задания, я стал собирать сведения и о самом Марсе. Тогда начали во множестве выходить в свет мемуары об Афганской войне, в них-то я и отмечал обрывочные упоминания майора, а позже подполковника Фаисханова, интуитивно лепил из обрывков цельный портрет.
«Умеет находить применение людям» – вот строчка из воспоминаний начальника Марса. Другие писали, что Марс думает о подчиненных, заботится о них – хороший офицер. Но я вдруг понял, что он в этом смысле человек циничный; люди ему очень важны – но как инструменты, а инструмент нужно держать в наилучшем состоянии.
Этим и объяснялось его расположение ко мне; я думал, что это нечто сентиментальное, отцовское, – Марс был бездетен, – а на самом деле он увидел во мне ценную отмычку, ключ, средство для решения узких, редких задач – и отложил меня в сафьяновый кармашек, чтобы однажды пустить в ход.
Выученный войной верить в не совсем реалистические вещи прагматик, жестокий, но не подлый; я поразил его тем, как я нашел Кастальского. Я не был сторонним следователем, я сам стал частью головоломки, как раз тем недостающим звеном, которого не хватало, чтобы она была разгадана, чтобы прояснился общий смысл всех элементов. И Марс, похоже, думал, что это моя способность – раскрывать тайны именно таким необычным способом.
Конечно, в нем чувствовались амбиции, но не личные, а кастовые: за армию. Союз для него еще не распался, еще жил в армейской символике; он принял новую жизнь – но как нечто временное, случайное, переходное; не мог пока сказать, каким видит будущее, но инстинктивно чурался настоящего.
Я даже хотел попросить его взять меня на работу, войти в его команду, но что-то удержало, одна малость: я понял, что не хотел бы жить в стране, созданной или воссозданной Марсом. Но все-таки я решил держаться рядом с ним – он был лучшим из всех, кто мне встречался, в опасной ситуации он мог стать моей страховкой, гарантией на крайний случай.
Когда я передавал Марсу составленную мной историю его семьи, он спросил у меня, служил ли я в армии. Я ответил, что нет, ожидая язвительной ремарки, ведь Марс был военным в десятом, наверное, поколении. В то время как раз шел призыв, в почтовый ящик бросили повестку – тогда их можно было просто игнорировать, у армии и милиции не хватало сил искать призывников.
Повестка была на бланке Министерства обороны СССР: сколько же этих бумажек напечатали! Уже три года как нет Союза, а до сих пор идет набор в армию несуществующего государства.
– И не ходи, – неожиданно сказал Марс. – Скоро будет война.
– Где? – только и спросил я.
Уже были войны в Афганистане, в Карабахе, в Абхазии. Но, хотя про них и говорили «война», в этом не чувствовалось того всеобъемлющего значения, с которым произносилось «война» в значении Великая Отечественная.
– Чечня, – ответил Марс. – Решение еще не принято, но, похоже, будет принято.
Сначала у меня отлегло от сердца; короткое, в два слога, куцее название кавказской непризнанной республики слабо связывалось с тем, как серьезно Марс произнес «война».
А потом я вспомнил то, что читал, чему был свидетелем в Казахстане, – два человека из тех, кто готовился бежать с Кастальским, были сосланными горцами; вспомнил видение мстительных мертвецов, измысливших жесточайшие кары для ввергнувших их в изгнание и смерть, видение заброшенной могилы, вокруг которой вращается мир.
Это не могло просто рассеяться, уйти в песок. Рябой дьявол Сталин оставил после себя мины замедленного действия, ловушки для гордого чувства и яростной совести; и обе стороны, готовившиеся в войне, шли прямо в капкан.
На прощание Марс посоветовал мне держаться подальше от военкомата; я принял совет – я не считал своей ни эту армию, ни тем более эту войну.
Марс уехал, а слово «Чечня» продолжало звучать в голове. Я вспомнил, как в Белгороде набрел на улицу со смешным, радостным названием – улица Хихлушки. Я спросил, откуда взялось название, думая, что, может, текла тут такая речка или жила в незапамятные времена разбитная вдова-кабатчица, носившая кличку Хихлушка. Но оказалось, что это фамилия местного уроженца, милиционера.
В 1966 году из воинской части бежал дезертир, расстрелял патруль. В конце концов его зажали где-то на отшибе, Хихлушка с собакой был уже наготове, высчитывал, когда дезертир будет перезаряжать автомат, чтобы пустить пса и рвануться следом. И просчитался, попал под очередь, убившую и его, и собаку.
Что-то задевающее, неточное было в такой смерти человека с неунывающей фамилией. Солдат, ветеран войны, и такой смертельный промах – словно чья-то рука толкнула под пулю…
У меня было время до поезда, я пошел в музей и там прочитал, что Хихлушка начал службу в войсках НКВД; в 1944 году участвовал в депортации чеченцев и ингушей – со своей первой служебной собакой. А потом, спустя двадцать лет, женские слезы, мужские проклятия и детский плач перевесили; хорошим он был милиционером, трудно заслужить народную славу – но то прошлое ведь тоже никуда не делось, не исчезло…
И когда в конце осени министр обороны бахвалился по телевизору, что Грозный можно взять одним парашютно-десантным полком, я с ужасом чувствовал, что его слова слышат тысячи неупокоенных душ, слышат горцы-покойники на Бетпак-Дале, где воют зимние ветры, – и радуются, ибо пламя полыхнет сильнее.
По телевизору говорили о вводе войск, о том, какая мощная получается группировка. А у меня было ощущение, что над колоннами машин и танков, самолетами, эшелонами, тысячами лиц брезжит серый свет отчаяния.
И когда на третий день января 1995 года стало ясно, что произошло в Грозном, чем обернулся штурм, сколько солдат погибли, я понял, что мы вступили не в новый год, а в новую эру. Мы уже в будущем, и это будущее оказалось совсем не таким, как мы рассчитывали.