Стиль модерн - Ирэн Фрэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кончилось удовольствие! Кончено и со всем остальным… — Ему изменил голос. — Где ожерелье? Я хочу его видеть. Я знаю, оно у тебя. Я приказываю тебе!
Ее взгляд стал острым, веки набухли.
— Ты хочешь их видеть, драгоценности кокотки? Ну что ж, вот они!
Файя вернулась в спальню, нагнулась к комоду, открыла потайной ящик, вынула оттуда длинный черный футляр с выбитым на нем именем ювелира, указанным в записке. Она сняла крышку и высыпала перед Стивом ожерелье в бриллиантах и сапфирах:
— Вот они, драгоценности банкира! Ну и что? Еще один, которого я больше не увижу.
Она замешкалась, закинула волосы за спину и свернулась комочком на подушках.
— Я не танцовщица. Все, что я умею, — брать драгоценности. И хранить их. Твои жемчуга, это ожерелье, остальное. Деньги — моя единственная защита от мира. От людей. От всего.
— И от меня?
— От тебя тоже.
— Но почему?
— Ты ревнив, Стив. А я хочу быть свободной.
Он сжал в руках камни с такой силой, что они до крови врезались в кожу. Ему хотелось бросить их ей в лицо, разорвать ее на части, убить в ту же минуту.
— Свободной, понимаешь?
Он положил голову на спинку кровати. Свободна! Абсурд, безумие, как и все остальное. Свободен, был ли он свободен с того момента, как познакомился с нею? Есть ли в любви что-нибудь еще, кроме полного порабощения? Священное рабство — он нисколько не сожалел о нем, даже после этих ужасных слов он был готов начать все сначала.
Нужно выиграть время. Он — идиот. Больше никогда никаких вопросов, никаких сцен. Выиграть Файю. Сохранить ее, увезти. Даже если ему не суждено жениться на ней. Он подошел к комоду и стал складывать в футляр рассыпавшиеся камни.
И тут прозвучало слово, смысл которого не сразу дошел до него, настолько тихим был ее голос.
— Уходи.
Стив почувствовал звон в ушах. Как перед грозой.
— Уходи! — уже крикнула Файя.
В этот же вечер он вернулся к своим аэропланам.
В лагере царило то же странное возбуждение, что и в столице. Стив наконец-то узнал, что Франция, следуя неумолимой логике союзничества, готовилась с минуты на минуту объявить войну своему немецкому соседу. В армию записывали всех добровольцев, особенно авиаторов. Стив не раздумывал ни секунды, смерть его не страшила, поскольку он даже представить себе не мог, что его аэроплан сможет взорваться или рухнуть.
Подписывая обязательство, он вспомнил фразу Лианы — единственную, произнесенную ею в адрес подруги: «Файя никого не любит…» Перо дрогнуло в руке. Конечно, Файя никого не любит! Теперь он в этом убедился. Правда, и это его не утешало. Он был уверен, что если смерть выйдет ему навстречу из самой глубины облаков, у нее будет великолепное дьявольское лицо белокурой девушки — той, которую отныне он называл Suicidal Siren[44].
Любови уготована плохая судьба,
как и всему, что случается в сказках,
чему невозможно что-либо противопоставить
с того момента как закончилось волшебство.
Марсель Пруст.
Обретенное время
В первые дни войны только парижские кокотки остались в стороне от всеобщей лихорадки. Всюду — от вокзалов до бульваров — царило мстительное оживление. С пылом были разгромлены лавочки, принадлежавшие, по слухам или на самом деле, немцам или австро-венграм. По любому поводу распевали «Марсельезу», на каждом шагу поминали «грязных бошей», а в обиход вошли новые слова, весьма странные для тех, кто жил за счет торговли своими прелестями. Эти строгие напыщенные выражения повторялись повсюду, их можно было увидеть в любой газете: долг перед родиной, героическая жертва. Тут был целый список добродетелей; если случайно заходила речь о предназначении женщин во время войны, все хором говорили о самоотверженности матерей, возвышенном благородстве жен, чистом и святом рвении дочерей и сестер. Время удовольствий закончилось.
Наконец, паника охватила и содержанок. Война застала их врасплох в кафе-танго, где они тихонечко дожидались начала дачного сезона, уверенные в том, что слухи о мобилизации были лишь дипломатическим кривлянием, поскольку совершенно невозможно, чтобы великие и богатые мира сего не выступили бы этим летом, как и всегда, на той единственной подходящей сцене, имя которой Довиль, пляж, «Нормандия». Некоторые светлые умы пытались избавить этих дам от их слепоты. Как притчу, им напоминали историю одного из пассажиров «Титаника», отказывавшегося верить в правдоподобность кораблекрушения: он остался в своем кресле, наблюдая затухающие огоньки в порфировых плошках и повторяя до последней минуты, пока корабль не погрузился в темноту: «Нет, это невозможно, потому что завтра бал…»
— Какие ужасные истории! — возражали кокотки. — А я вам говорю, что через десять дней мы будем в Довиле, эти дрязги не продлятся больше двух недель, мой министр меня в этом уверил!
— Ваш министр, может быть, это и говорил, мадам, — вежливо отвечали им, — но генералы заявляют, что, вероятно, война затянется месяца на три.
— Три месяца! Болтовня, вздор! Я вас умоляю! Это всем известно: военные никогда ничего не понимали в войне!
Потом, на мгновение обеспокоившись, они поправляли свои жемчуга, румянились и припудривались перед новым танцем.
И лишь 3 августа, а для более непонятливых 5 и 6 августа, стало очевидно, что в этом году сезон в Довиле пропал. Хуже того, в воздухе Парижа запахло добродетелью. Улицы заполняли офицеры и солдаты, все обнимали матерей, сестер, детей, одетых в темные цвета. В таких условиях совершенно невозможно было обновлять моду, придуманную Пуаре к летнему сезону. Начали с того, что отложили в шкафы платья для танцев, божественно шуршавшие шелка лунного света, усыпанные серебряными блестками, тафту с вышитыми вокруг груди раковинами. Нельзя было и подумать о том, чтобы выйти посреди всех армейских униформ в одеянии ценой на вес золота, в прозрачной тунике времен Империи с завышенной талией, в изысканном капоре образца эпохи Директории, с легкомысленными зонтиками, расшитыми гладью в пастельных тонах. Что касается костюмов для яхты, для пляжа — чистые сокровища, сущее разорение! — их нужно было выбрасывать: в следующем году мода уже изменится.
Итак, с большим сожалением кокотки перешли к английским костюмам, к строгим маленьким вещицам, слишком закрытым — настоящее несчастье в такие жаркие дни. Приличия требовали сукна, саржи, фетра, габардина. А цвета, боже мой! Не говоря уже о серо-стальной гамме, серых жемчужных, серо-коричневых тонах, можно было использовать зеленый хаки или скромный пепельно-голубой. Вытаскивали из коробок самые маленькие шляпки, какие только можно было найти, малюсенькие шапочки с короткими перьями в том духе, что надевали аристократки во время благотворительных визитов. На корсажи не отваживались налепить ничего, кроме буржуазных брошей; самые лицемерные вытащили старинные кресты или крестильные медальки, выловленные таинственным образом на дне ящика с подвязками. Наконец, с покрасневшими, отмытыми от краски глазами, с очищенными от лака ногтями, едва присыпав пудрой ненарумяненные щеки, осмелившись лишь на самые легкие духи, они решались выйти на улицу, изображая из себя невинность.