Мир тесен. Короткие истории из длинной жизни - Ефим Шифрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Минутами я терял силы и не был уверен, что выдюжу этот концерт. У меня не было выбора: я знал, что, если я решусь броситься к папе, мое счастье встретиться с ним еще раз взглядом обернется леденящей пустотой: на его месте непременно окажется какой-нибудь местный интеллигент, вовсе не похожий на отца — старый учитель или участковый терапевт, которому от отца перепали только седина и толстые очки, поблескивающие в темноте зала.
Мне показалось, что несколько раз папа засмеялся, но в основном в продолжение концерта он не отводил от меня сочувственных глаз.
Как вовремя свалилось на меня это наваждение: я устал, изнервничался в последнее время, извертелся на пупе, чтобы заслониться от накатившего на меня уныния.
Как же мудро вышло с его стороны навестить меня в этом забытом властью и богом городке, какой же мучительно-счастливой обернулась для меня эта невозможная встреча.
Я никогда не полагал хохот таким неуместным, как в тот раз, и никогда не ощущал его столь громким и безжалостным. Давнее папино сомнение в отношении моего выбора сейчас переродилось в тревогу за меня, дважды он оглянулся, чтобы убедиться, что этот стон имеет отношение к его мизиннику. Но я не споткнулся ни в одном месте, хотя с той минуты, когда увидел в зале отца, не прекращал рассказывать ему что-то отдельное — все, что собирался рассказать ему потом, во время нашего неизбежного воссоединения.
Когда в зале зажегся свет, я застал себя принимающим цветы и рассылающим жесты ладонью от сердца.
Ровно на секунду сознание погасил травяной запах хризантем, в котором неожиданно успокоилось и мое наваждение.
* * *
Ну, во-первых, духи. Когда я выходил из комнаты, отведенной для членов жюри, в коридоре ими даже не пахло. Так, обычный запах дорогой питерской гостиницы: отдушка из туалета напротив, дух старинного паркета и растворенная в воздухе кислинка уже разлитого по бокалам шампанского.
Во-вторых, вот это «я умоляю». Я знаю, что за такой мольбой всегда прячется просьба о чем-то заведомо невозможном.
В-третьих, я боюсь, когда в притемненном закутке меня поджидают зрелые женщины.
Послонявшись среди гостей церемонии, я возвращался в судейскую, чтобы забрать свой конверт с именем победителя, но тут же угодил рукой в горячую варежку ее ладоней. Она удержала меня за руку, когда я качнулся из-за аварийной утечки невыносимых духов.
— Умоляю, — доверительно сказала она мне, и только тут я рассмотрел совершенного персонажа Лены Степаненки: яркие глаза, подведенные брови, пончо из нежно-лазурного шелка и придушенные перстнями пальцы.
— Передайте, пожалуйста, вашему Петросяну, что так нельзя…
— Но я…
— Я знаю. Но вы же наверняка его где-то увидите. Передайте, что так нельзя.
Дама еще раз заглянула мне в глаза и, удостоверившись, что я не подведу ее, освободила мою руку и пошла, поправляя на ходу лазурный прикид.
Дело было в июне 2015 года. В начале своей речи на «Нацбесте» я немножко заикался.
«Так нельзя».
А поджидать человека в закутке, повесить на него камень невыполнимой просьбы и чуть не лишить дара речи, значит, можно…
* * *
Мне показалось, что я слышал, как в оркестровой яме попадали смычки. Наш дирижер согнулся пополам и в продолжение первого действия ни разу не взглянул на меня, оставив от себя только указательный палец, чтобы я не разошелся с беззвучно хохочущим оркестром.
Однажды я, как Ермолова, прибыл в Театр мюзикла задолго до спектакля, проверил свои костюмы и реквизит, распелся, развеселил всех, кого встретил по дороге, выполнил даже одно трудное упражнение по речи…
Видимо, именно из-за него и случился конфуз.
В самом начале спектакля «Времена не выбирают» мой герой, Мэтт Фрей, сообщает, что сегодня его радиостанция закрывается, но в этот последний эфир он не намерен грустить. Я заложил ногу за ногу, поправил наушники и зачем-то особенно отчетливо выдал: «Не будем сейчас говорить о причинах, когда так много всего рушится вокруг… Но времена не выбривают, это время выбирает нас…» За кулисами раздался сдавленный стон, ансамбль выдохнул воздух и зашелся от смеха.
У меня бывали оговорки во время спектаклей. Но в тот раз случился мой «гонец из Ганы». В антракте я не мог ни на кого поднять глаз. Все просили меня закрепить эту нечаянную дурость.
Смущенный, я обещал подумать до утра…
* * *
Я навещаю их при первой возможности. Маму — в Риге, папу — в Нетании. Это, конечно, очень несправедливо, что они покоятся в разных местах. Неразлучные при жизни. Покинувшие этот свет с разницей в считаные три года. Я не знаю, что там остается под могильными плитами, — это надо спрашивать у каких-то сведущих людей: я ведь ни за что не представлю себе никого из них в виде скелета. Знающие люди меня поправят: может быть, и скелетов там тоже нет. Я прихожу к ним и разговариваю. Почему это так важно — приходить туда, где уже ничего не осталось от моих все еще живых в памяти родителей — таких необыкновенных, таких чудесных, таких добрых?
Я не умею молиться. Я много раз признавался в том, что не верю в Того, в кого так быстро уверовали все мои соотечественники, полвека назад носившие на лацканах своих школьных костюмчиков другого, сначала кудрявого, а потом лысого бога. Но я все больше и больше верю в то, что мои разговоры с родителями не бесследны. Одна моя знакомая призналась, что ее тяготит любая поездка на кладбище. Она расстраивается и остаток дня проводит в бессилии. После свидания с родителями я твердо знаю, что должен делать, закончив разговор с матерью или отцом.
Странное дело — кладбище. Мне никогда не бывает страшно на погосте. Концерт в Риге я готов провести, только побывав у мамы, отправиться на пляж в Тель-Авиве я сумею лишь после того, когда положу камешек на плите, открытой палящему солнцу в Нетании.
В моей жизни есть привязанности и одна самая главная привязанность. Я никогда не был одинок. Но над этим — моя неразрывность с родителями, которых физически нет.
У меня нормальная, а иногда крепкая психика. Я не верю в загробный мир и переселение душ. Мои разговоры с родителями — абсолютно здоровый разговор.
Ну, да… разговор, конечно. Я же прекрасно слышу, что они говорят мне…
* * *
Список страхов, вмененных человеку с рождения, сейчас, на пороге расставания с главным страхом — небытия, заметно сократился, потеряв по дороге страх темноты и страх потери родителей.
Я по-прежнему боюсь потерять близких, но это опасение сдерживает последнее оставшееся во мне суеверие: я не пускаю свое актерское воображение на порог, за которым предстает безоблачное будущее семьи моего брата со всеми моими племянниками, их женами и мужьями, а главное, моими бесценными внуками.