Я — особо опасный преступник - Лев Михайлович Тимофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выжить в лагере люди пытаются по-разному. Можно в «седьмом кабинете», в кабинете уполномоченного КГБ, этого хозяина зоны, распорядителя наших судеб — можно в этом кабинете дать понять, что ты готов к долгим содержательным беседам. Это, конечно, за зону не выведет, но освободит от мелких придирок, и бандерольку в срок получишь, а придет время — и посылку, да и свидания — не лишат, как строптивых лишают, а дадут длительное, «личное», на положенные трое суток, да еще могут и дополнительное, льготное разрешить — опять трое суток с семьей… Да и работу дадут полегче, а то и вовсе художником илй даже нарядчиком поставят…
Нет, Михаил Денисович хоть и был до робости тихим зэком, но — никакими льготами не пользовался. Напротив, трудно сказать, за что, но его спокойно и верно убивали на глазах у всей зоны. И ни для кого это не было тайной, и только сам Фурасов как бы не хотел этого видеть и сердился, когда ему предлагали организовать коллективную поддержкуписать в его пользу или объявить голодовку. Он боялся озлобить ментов. Он боялся их злобы.
И действительно, менты, кажется, и не злились на него…
Когда-то, года за полтора до меня, он приехал на зону здоровым человеком. Делал зарядку, бегал по утрам по небольшой лужайке возле медсанчасти, обтирался холодной водой. Но зимой простудился — то ли выгнали его в ботинках мокрый снег убирать, то ли заставили шлак на холодном ветру грузить, и его, распарившегося от работы, и прохватило — как именно простудился, он и сам не помнил. Простуда дала осложнение на почки. Врач посмотрел, дал какие-то таблетки, но от работы не освободил, хоть от таблеток лучше и не стало.
Прошло месяцев пять, если не больше, прежде чем его повезли в больницу или, как здесь говорят, «на больничку». Там — когда иного завсегдатая «седьмого кабинета» держат в больнице и по месяцу, и по полтора, отпуск ему устраивают, отдых — Фурасова продержали две недели, лечить не лечили, но анализы сделали. Врач просмотрел анализы, сказал: «Теперь мы знаем, что с вами», — но опять — как-то странно — лечить не стали, а отправили назад, в зону.
Вот и все. Лечение закончилось, не начавшись. Давали, как и прежде, какие-то таблетки, но толку от них не было. Казалось, что лагерное начальство, а из-за их спин и врач, со спокойным любопытством смотрят, как развивается болезнь и как движется человек к краю. Движется и движется, и они его туда подталкивают и подталкивают полегоньку…
Фурасов работал не то чтобы на трудной, но на достаточно нудной операции: за маленьким станочком нарезал он метчиком еле видимую резьбу в крошечном латунном контакте — зона делала детали для электроутюгов, которые собирали где-то на другой зоне.
В цехе гуляли сквозняки. Фурасов сидел целый день, сгорбившись за своим станочком, укрывши больные почки бушлатом. Из-за станка не встань, не отдохни — сразу замечание, а то и наказание — или ларька лишают, или заставят вне очереди снег на жилой зоне убирать после работы.
Уставал Денисыч сильно, к концу рабочего дня опухали ноги, но даже и в свободное время хоть бы прилечь на койку — нельзя, запрещено. Вечерами в бараке за большим столом, где люди читали или играли в шахматы, он сидел рядом с нами, положив голову на руки и тяжко забываясь. Так он ждал отбоя, после которого можно было, наконец, лечь по-настоящему.
Но ночью Фурасов спать не мог. Он постоянно просыпался. Мучили почки, мучила мигрень, мучил отвратительный застоявшийся вкус во рту — хотелось полоскать рот чистой водой, хотелось пить чистый растопленный снег — и он вставал, бродил по бараку, заходили дежурные менты (и по ночам нет покоя!) — громко топая, светя фонариком на лица спящих, — и Фурасов выслушивал их змеиные, свистящим шепотом замечания.
Болезнь развила в нем обостренное «чувство пользы». Весной он первый находил на зоне пучок свежей крапивы и, ошпарив кипятком, съедал его. В ларьке из наших жалких зэковских восьми рублей, положенных на все про все (хотя ему, кажется, регулярно разрешали потратить еще пятерку — «производственные» за выполнение нормы и за безупречное поведение — словно знали, что это не остановит его движения к краю) — из этих жалких денег он каждый раз выкраивал что-то на свежие (на самом деле всегда полугнилые, бросовые) овощи — редьку или лук. (Нужды нет что их-то как раз почечному больному и нельзя — где уж там! — другого-то свежего нет ничего, а хочется).
Иногда вдруг он задавал вслух вопросы, которые диктовал ему не разум, но диктовала его болезнь: «Почему они не завозят в ларек молочные продукты?»
Он надеялся выжить и выйти отсюда. Он был совершенно одинок, и, хотя ему было уже пятьдесят, он рассказывал, что решил было жениться, но вот помешал арест. Но он еще надеялся. Он говорил мне, что скоро он выздоровеет и снова начнет делать зарядку и обтираться холодной водой. Он спрашивал у меня, сколько может стоить домик — пусть какая-нибудь развалюха — в сельской местности. Кажется, из своего почти символического заработка (и того половину «законно» забирает «хозяин» — начальник зоны) — из этой малости он ежемесячно откладывал что-то пятнадцать ли, двадцать ли рублей — на будущий дом. Он надеялся купить развалюху и дать ей ремонт… Сидеть ему было еще пять лет, и он надеялся.
Добило его, кажется общее для всех ежегодное распоряжение о переходе на летнюю форму одежды: с начала лета бушлаты носить запрещалось. Наступал июнь, начальству — сытым, здоровым — показалось, что уже достаточно тепло, и последовал приказ: телогрейки снять… Как-то завернул северный ветер, пошел дождь, но приказ есть приказ: кто в бушлатах-телогреечках — тех от ворот промзоны назад, да еще и со взысканием за получившееся опоздание да за ослушание. Так и с Фурасова в этот ветер и дождь сорвали бушлатик. И еще его к краю подтолкнули, теперь уж совсем близко…
Недели через две что ли я проснулся ночью оттого, что кто-то в секции сильно храпел. Вообще-то в лагере храпунов хватает — люди все немолодые и больные. Я, к слову, долго спал рядом с человеком, который громко — громче, чем храп, — скрипел зубами. Скрипел на всю секцию, где, спали тридцать человек, — и й к нему всех ближе спал — и ничего, привык. Но тут был такой храп, уго я проснулся. Храпел Фурасов. К нему уже склонился его сосед:’ «фн не храпит