Мне как молитва эти имена. От Баха до Рихтера - Игорь Горин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не так уж много имен, ставших символами русской культуры. Назовите два — не задумываясь. Ну, конечно: Чайковский и Пушкин! Но если поэт окружен ореолом безоговорочного, воистину всенародного обожания, то личность Чайковского и при жизни композитора, и вот уже более 100 лет после его внезапной загадочной смерти продолжает вызывать массу противоречивых суждений и кривотолков.
Доводилось ли вам читать нашумевшую книгу Нины Берберовой «Чайковский», изданную в 1936 г. в Берлине, а у нас только в 1993 г. Хорошая, вроде бы, книга, с любовью и со знанием дела написана, но оставляет очень уж тягостное впечатление. На это же указывают и приведенные в послесловии суждения Г.Адамовича и В.Ходасевича. Но автор по их мнению тут не при чем — таков мол герой. Адамович даже считает, что если бы не музыкальный гений Чайковского, судя по его дневникам, можно было бы заключить, что в жизни он был — «ничтожество»! У Берберовой Чайковский не ничтожество — просто слабый, истеричный, больной, и даже трудно сказать, какое чувство вызывает к нему эта книга: жалости или, как считает Ходасевич, любви — несмотря на его «интеллектуальное безвкусие и эмоциональную расхлябанность». В любом случае, остается недоумение: как же мог такой человек написать такую музыку? Мне кажется, что и Берберова, и многие другие биографы гениев, особенно в музыке, допускают одну и ту же ошибку: пытаются постичь своих героев, проецируя известные (притом не обязательно истинные) жизненные обстоятельства на их творчество. То есть творчество рассматривается как некий вторичный продукт. Получается так: жил-был Петр Чайковский, жалкий, грешный, больной человек, но, будучи к тому же и гением, он писал музыку, за которую мы готовы простить ему все его человеческие недостатки и даже полюбить его с ними.
Начинать необходимо с другого конца — с музыки; только так мы сумеем разобраться с этим кошмарным противопоставлением: гений — ничтожество. Почему Чайковский так почитаем во всем мире, а в России и вовсе самый-самый любимый композитор? Ну, во-первых, потому, что его музыка удивительно мелодична и, следовательно, доступна даже неискушенному слушателю. Но главное, конечно, не в этом: она — возвышенна! Сомневаюсь, есть ли на свете другой такой композитор, чья музыка так много, так искренне говорила бы о любви — светлой, страстной, трагической? А знаете, что когда-то едва ли не отталкивало меня от Чайковского? — трагизм. Мне казалось, что в двух его несомненно самых значительных произведениях — Пятой и Шестой симфониях трагизм достигает такого апофеоза, такого беспросветного отчаяния, что иной раз я даже боялся их слушать. Так их, во всяком случае, нередко интерпретировали у нас. Так их исполняет и один из крупнейших дирижеров второй половины 20 века Герберт фон Караян.
Но, спасибо двум другим великим немецким дирижерам: Герману Абендроту и Вильгельму Фуртвенглеру, в конце концов, я прозрел. И вот что «увидел».
Вся Пятая симфония — это страстная повесть о смертельной схватке высокой человеческой души с роком. Когда он впервые вторгается в плавное течение первой части, это — как смертный приговор. Потом несколько раз возникает надежда, но в заключительной четвертой части страшный роковой марш уже торжествует.
И вот когда кажется, что уже все, конец, происходит чудо: словно избавившись от колдовских чар, побежденных неиссякающей жаждой жизни, «светиться начинает чаша скорби», и тема рока вдруг начинает звучать, словно гимн — гимн жизни!
Говорю вам: эта симфония являет, быть может, величайший, наряду с Бетховеном, пример победы человеческого духа над мраком и смертью, но даже у Бетховена борьба не достигала, по-моему, такой трагедийной силы.
Иная по характеру Шестая симфония. Сам Чайковский высказал мнение, что люди симфонию не поймут. Не знаю, понял ли я, но попробую. Первые три части, три этапа человеческой жизни — это беспрестанное стремление к бесконечно высокому идеалу; вот о чем говорит их невыразимо прекрасная, возвышенно-благородная музыка. И эта высота таки покорена! — в грандиозном финале третьей части, покорена ценой жизни. Да, итог симфонии — смерть, но о такой смерти можно только мечтать. Какой пример для нас всех — погрязших в скуке, неверии и темноте!
А если все-таки прав Караян, у которого даже 3 часть звучит — по А.Луначарскому — как «лет злой силы или наваждение»? Нет, не прав! Во-первых, такая интерпретация противоречит как авторской ремарке Чайковского: «в торжественно-ликующем роде», так и названию всей симфонии: «Патетическая», а отнюдь не трагическая. Но дело даже не в этом. Просто я убежден, что у каждого заведомо великого автора всегда следует искать высшее из возможного, а обретенные в страданиях свет и надежда, конечно же, выше, чем мрак и отчаяние.
Но помилуйте, нам только что толковали о «эмоциональной расхлябанности», о беспредельной, как выразился Г.Адамович, пассивности «слабой, себялюбивой души» — все, что якобы оставалось у Чайковского «для жизни» (мороз по коже!). Так что же тогда, если не душа, вложено композитором в свою музыку? Не могло же у него быть две души! Вообще-то, Адамович не так уж далек от истины, утверждая, что «в искусстве искал он освобождения, в нем создал личность, как будто «из ничего», ценой, вероятно, мучительной внутренней борьбы и огромного напряжения.» Вот только неверно же расставлены все акценты! Что из того, если взлеты и вправду порой давались Чайковскому ценой колоссального напряжения? — «Не из себя ты творишь, но выше себя», — как замечательно сказал Карел Чапек. Тем значительней его победа — над внешними обстоятельствами, судьбой и самим собой. Последнее особенно важно, ибо Чайковский был безусловно больной (по понятиям того времени) человек и тяжко страдал из-за этого, но он неизменно поднимался над своей болезнью силой духа, чего бы никогда не смог сделать действительно слабый, едва ли не ничтожный человек.
Да, в искусстве искал он освобождения, но не «из ничего» в нем создал он личность, притом героическую личность, заметьте! Да и не создал ее он — явил. Ибо истинной жизнью Чайковского, как и всякого гения, было именно творчество, а не то падение, которое является жизнью для нас. Просто он, как мало кто другой, даже гений, не был рожден для «земли».
А его дневники... Да мало ли что может написать на бумаге больной страдающий человек, ведь для себя он это писал — не для других. Во всяком случае, его письма не свидетельствуют ни о ничтожестве, ни даже о «литературной безвкусице» — скорее, наоборот.
Повторяю: каким бы ни казался Чайковский «в жизни», то