Пейзаж, нарисованный чаем - Милорад Павич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5 по вертикали
Как сейчас помню: совсем молодым, когда я еще не носил фамилию Разин, которую ношу сейчас, и сам не знал, кто я такой, когда я жил бедно и ветер свистел в моих карманах, случилось мне однажды оказаться на вечеринке у знакомых. Я подпирал стенку в углу, стесняясь и своей одежды, и своего возраста, когда ко мне подошла хозяйка дома и усадила на один из тех старинных диванов, что умеют на своих шести ножках полегоньку передвигаться по комнате. Я сразу почувствовал себя словно в седле. Сидевшая рядом со мной девушка не мигая смотрела на меня, и ее взгляд, вначале горячий, встретившись с моим, постепенно становился холодным. Когда он совсем остыл, девушка сказала, что хочет поведать мне одну историю, приключившуюся с ней и с ее сестрой. И поведала.
– Осенью тысяча девятьсот сорок девятого года мы с сестрой собирались в оперу. Те, чья молодость пришлась на это время, помнили тогдашний обычай в антракте выходить без пальто на площадь перед театром, а потом возвращаться в теплый зал досматривать спектакль. Так тогда любили делать, и капельдинеры разрешали входить обратно с оторванным билетом. В тот вечер давали «Богему», и у нас было три билета: для нас с сестрой и для какого-то дальнего родственника, которого нам навязала наша мама, хотя мы его не знали и даже, кажется, никогда не видели.
«Интересно хоть взглянуть, что это за тип», – заметила, выходя из дома, моя сестра. Но родственник у театра не появился по причинам, которые ему известны лучше, чем нам, и мы решили продать третий билет. В то время билеты в оперу и драму пользовались большим спросом, несмотря на то что стоили они очень дорого. Вечер был прекрасный, хотя и остывал быстро, как оставленный на столе ужин. Шумливая молодежь толпилась перед театром, протискиваясь сквозь ветер, взметавший листву и потому похожий на пятнистого далматинского дога. Мы заметили юношу, который посреди всей этой толчеи пил пиво прямо из бутылки, прислонившись к тумбе с афишами оперы. Нам почему-то стало его жаль, и мы предложили ему лишний билет.
«Будете сидеть во втором ряду кресел», – уточнила сестра.
Он, подумав, что мы хотим взять с него деньги и что такое хорошее место наверняка ему не по карману, ответил довольно неприветливо:
«Ничего, я и стоя допью».
Сестра отвернулась, но я втолковала ему, что мы уступаем билет бесплатно. Он оставил недопитую бутылку на тумбе, взял из рук сестры билет, и мы вошли в театр.
Брови и усы у него блестели, словно вылизанные. Он был довольно мил: чем-то надушен, а его нос, сам по себе красивый, чуть ли не переходил в подбородок, как иногда завтрак, случается, переходит в обед. Новый знакомец объявил нам, что не любит театра, так же как, впрочем, театр его тоже недолюбливает. Опера, сказал он, представляется ему чем-то вроде разжигания огня с помощью труб, флейт и ударных инструментов или раздувания огня прекрасных мелодий божественными голосами, хотя, с другой стороны, этот огонь, как и всякий другой, можно разжечь хоть кизяком.
Во время первого действия «Богемы» он тихо, но правильно и очень красиво насвистывал арии из «Тоски». Выйдя в антракте прогуляться перед театром, мы снова увидели его с бутылкой пива. Однако к началу второго акта он не появился. Рядом с нами оказалась какая-то старая дама с пучком, начиненным перепелиными яйцами (вероятно, такая мода была в дни ее молодости). Это означало, что юноша совершил выгодную сделку. Получив от нас билет, за который он не заплатил ни динара, он уступил старушке оставшиеся две трети спектакля и на вырученные деньги отправился пить пиво. Так мы подумали, но мы, увы, ошиблись. В третьем акте рядом с нами появилась девочка лет десяти, с кривыми зубами и перевязанной рукой. Она принесла с собой в театр какую-то книгу и перелистывала ее в полутьме зрительного зала, едва уделяя внимание происходившему на сцене.
По окончании спектакля ее встречали у выхода какой-то мужчина и весьма нарядная дама. Оказалось, что юноша пристроил и третий акт оперы. Выходя из театра, мы увидели, как он хлещет очередную бутылку пива, купленную на выручку от продажи нашего билета.
– Великолепная история, – заметил я незнакомке, – спасибо, что вы мне ее рассказали.
– Спасибо вам, что эта история произошла, – ответила она загадочно.
– Не понимаю, – отвечал я.
– Как?! Разве вы не узнали эту историю? – спросила она тогда.
– Н-нет, – пробормотал я нерешительно, чувствуя, что в моей памяти что-то начинает стремительно прорастать, как уши на школьной скамье. Но ничего не вспомнилось.
– Да ведь юноша, который тогда продал наш билет, – это были вы!
– Я?! – Я искренне изумился. Изумление мое было тем большим, что я действительно не мог припомнить ничего подобного, но в то же время я знал, и знал наверняка, что окаянная история не выдумана, что незнакомая мне девушка говорит правду. И я решился спросить:
– Откуда вам все это так точно известно? Вы ничего не перепутали?
– Ну если я и перепутала, то вот вам моя сестра, которая отдала вам билет.
– А где сейчас ваша сестра? – спросил я, признаться, весьма глупо, просто чтобы что-нибудь сказать.
– Здесь. Она сидит рядом с вами, по другую сторону. Собственно, сейчас мы сидим, как тогда в опере…
Тогда я наконец взглянул на свою соседку. У нее был профиль гречанки, который вдруг мне напомнил нарисованный рукой Пушкина профиль Амалии Ризнич на полях рукописи «Евгения Онегина». "Вылитая Амалия Ризнич, – подумал я. – Красивая брюнетка, с губами, чей поцелуй называется «две спелые вишни, да еще сладкая гусеница в придачу». Она безмятежно омывалась моим взглядом, а шестиногий диванчик-канапе уносил нас с ней куда-то сквозь теплый продымленный воздух гостиной. Я был уверен, что никогда раньше ее не видел, но в глубине души чувствовал, что она-то меня знает. Ибо такова судьба дурного впечатления. Если вам случится на кого-то произвести дурное впечатление, вы никогда и ни за что не узнаете этого человека и вообще весь этот случай предадите забвению со скоростью ловкой кражи.
– Ты меня видел, голубчик, – произнесла она, – очень даже прекрасно видел. Мы с тобой познакомились давным-давно. Задолго до того выхода в оперу. Мне было семь лет, и в руках у меня была кукла.
– И что же произошло?
– Ты, голубчик, меня спросил: «Наверное, трудно в семь лет родить ребенка?»
– Что поделаешь, – начал я выкручиваться теперь уже перед второй сестрой, – человек похож на луковицу. Под каждой шкуркой оказывается следующая; вы ее снимаете и ожидаете увидеть бог знает что. Когда же добираетесь до конца, убеждаетесь, что в сердцевине ничего нет. Совсем ничего.
Не сводя с меня своих зеленых глаз, словно плававших в дожде, она сказала глубоким, хрипловатым голосом:
– «Ничего»?! Вы говорите «ничего»! Лук и вода. А слезы? Как же пролитые слезы? О них-то вы и забыли, господин мой.
Я понял, что надо как-то выпутываться. Никакие ссылки на Фрейда меня уже не спасут. И тут я сделал безошибочный ход и привел дело к решительному концу.