Созвездие Льва, или Тайна старинного канделябра - Диана Кирсанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, она была холодна, молчалива и насмешлива. И все дальше и дальше отдалялась от деревенских, все чаще выбирая для редких прогулок самые дальние, только одной ей ведомые тропы.
Уходила в луга, до ноющей усталости в ногах бродила по разнотравью трав, плела венки из васильков и белых ромашек, надевала на голову, словно корону, и садилась на пригорок, обняв руками колени, и часами смотрела вдаль, туда, где небо сливалось с землей. Но жизнь из-за этого, как смутно думалось Саше, там не заканчивалась, а может быть, и вовсе напротив – была лучше и веселее. Ибо для чего же сотворил нас господь, как не для того, чтобы дать возможность порадоваться хотя бы на малое время!
Именно такой – в уборе из полевых цветов, с полураспущенной косою, в простой домотканой рубахе, босой, увидела ее однажды барыня Головнина, которая проезжала мимо села в карете, запряженной тройкой лошадей. Стоял душный, знойный июль. Толстая барыня, закутанная в черное вдовье одеяние, изнывала от жары и высунулась из окна кареты в надежде глотнуть хотя бы малость прохлады. Однако ж залитый солнцем луг, напротив, казалось, сам источал зной; даже марево поднималось над цветами и высохшими травами.
Барыня высунулась из окна кареты и больными от мигрени глазами осмотрела окрестности – нет ли где тени. Но тени не было, и Головнина уже намеревалась нырнуть обратно в свой душный, пропитанный запахом пота и ладана гроб, когда увидела неторопливо бредущую в сторону села девку. Раздражение выплеснулось сразу.
– Кто такая? – брюзгливо спросила она у кучера.
Он пожал плечами и крикнул:
– Эй! Подойди, барыня требует!
– Чья будешь? – спросил кучер у Саши. Барыня смотрела на Сашу с растущим раздражением: надо ж, и смотрит прямо, глаз не прячет. Наглючие какие стали эти девки! Вот разве б в старое время посмела какая так?
– Из Голованова я, – сказала Саша. – Головниных мы люди: Панкратия Головнина дочь.
Село Голованово, где жила Саша, принадлежало боярской фамилии Головниных. Почти все жители села носили ту же фамилию, поэтому никто не удивился ее ответу.
– Зовут как?
– Сашей.
– Сашей… – брюзгливо протянула барыня. – Санька ты, а не Саша! Пошто в поле не пошла?
– Батя не пущает.
– Ишь ты! А вот я ему… Чья, говоришь, дочь?
И вдруг мертвенная бледность разлилась по лицу барыни. Вцепившись руками в дверцу кареты, она пристально глянула на Сашу, обшарила горящими глазами ее всю, с головы до ног. Девушка невольно отступила перед этим взглядом, исполненным непонятной ей ненависти.
– Панкратия… Панкратия Головнина?! – прохрипела барыня. – Который в дворовых у барина?.. Прочь! – вскричала она, махнув на Саню, точно отгоняла ворону. – Прочь отсюда!!! Артамошка! Что стоишь, дурень? Трогай!!!
Ошалевший от внезапного напора кучер, бестолково суетясь, взобрался на козлы и взмахнул вожжами. Разморенные жарой, кони нехотя тронулись с места.
– Трогай, болван! Выпорю!!!
Лошади и карета, взметая пыль, понеслись по дороге. Растерянная Саша осталась стоять на обочине.
«Она! Она! Сподобил же господь – увидела – она! – откинувшись на подушки в глубине кареты, Головнина судорожно хватала ртом воздух. – И ведь похожа, ах, как похожа! Ведьма! Сколько ей сейчас? Должно, шестнадцать… Да, шестнадцать! А вытянулась – ну совсем девка… И ведь хороша! Ведьма!»
В груди жгло – даже сквозь руку ощущалось. Головнина перенесла ладонь на лоб и застонала. Перед глазами вновь встало Сашино лицо – девка смотрела нагло, ухмыляясь и дразня, даже кончик розового языка высунула и глаза сощурила, хотя бесовский огонь в них было не сдержать – да, еще бы! Ведьма!!!
* * *
Долгих шестнадцать лет она жила под ливнем попреков. Муж, которого она любила без памяти, готова была бы ноги ему мыть и воду пить, а понадобилось бы – и босиком по снегу за ним идти – вот как любила! – состарил и закабалил ее в первые же годы супружества. «Яловая корова!» – орал он, наливаясь бураком, и в Настасье все сжималось, краска стыда и обиды заливала лоб и щеки… И ведь нельзя было слово сказать поперек, хотя что с того – ведь он свирепел уже от одного ее вида. И молчала ли, говорила ли Настасья, все одно – муж шагал к ней, обжигая сивушным дыханием, и кожа на голове взрывалась болью, будто сотни иголок воткнули! Благоверный одним движением наматывал косу на кулак и волок ее, рыдающую, в сени, дворня разбегалась – барин, уча барыню, был куда как страшен, под руку попадаться не моги!
А в сенях вожжи срывались с гвоздя, и юбка задиралась на голову, и жестокая рука оставляла на спине и ногах синюшные полосы, которые едва успевали сойти до следующего раза! «Гаврюшенька, сокол!.. Да за что же?!» – выла Настасья от боли и обиды, ползая по полу за мужниными ногами и обнимая эти ноги, обутые в крепкие скрипучие сапоги. «За то, что даром хлеб ешь! Родить не можешь, корова!» – хрипел он, снова занося руку.
Выбившись из сил или насытившись своим зверством, мучитель уходил, отшвырнув вожжи носком сапога и оставив двери открытыми, – и ведь дворня видела, как она корчится на полу, избитая, растрепанная, с мокрым от слез лицом:
– Чтоб ты света не дождался, мучитель!
Отлеживалась часа два, изредка припадая к кружке с водой. Кадка стояла тут же, зимой вода покрывалась наледью, и приходилось собираться с силами, чтобы разбить эту тоненькую корочку. Поднималась, цепляясь руками за бревенчатые стены. Брела обратно в дом, тяжело переступая распухшими ногами, падала на постель. А ночью повторялось все то же самое – только теперь он бил ее кулаком, накрыв голову подушкой, и она задыхалась от крика и слез, а пудовый кулак впечатывался в грудь, живот, ноги!
– Убьешь ведь, изверг!
– И убью! Даром хлеб ешь, корр-рова!
Однажды она крикнула в отчаянии:
– Что ж ты со мной делаешь, кровопийца?! Да кабы тебя так?! Да ты поспрошай у людей – в нашем роду все бабы рожали – знать, твое это семя прокисло! Тебя бог наказал, иначе я б в первое же лето понесла!
– Не ври, корр-рова! – хрипел он. – От меня дворовая родила – девка здоровая, по сей день по деревне пятками траву мнет! Это ты, сука, столько лет на моей шее – и хотя бы разок забрюхатела!
И чего она только не делала – и к Яузе ходила на вечерней заре, умываться заговоренной водой, и крапивой хлесталась, и заячьим пометом, по наущению бабки-ведьмачки, живот терла, и велела многорядно рожавшим бабам на своей рубахе по полдня высиживать… Не помогало! И все это время вспоминались мужнины слова – о том, что какая-то девка, затяжелев от него, родила… Ох, и ненавидела она и девку эту, и ее выродка! Отравила б недрогнувшей рукой – вот как ненавидела! Одно удержало: коли б муж узнал, утопил бы ее, как котенка, да еще натешился б наперед…
С каждым годом побои становились все страшнее, но еще страшнее было видеть эту бешеную ненависть, которой загорались его глаза, стоило только им взглянуть на Настасью!