Аватара клоуна - Иван Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Петьке передалось их безразличие, его больше не колотил озноб. «Каждый привязан к своему времени, – смирился он, – а моё – вышло…» Пахло опилками, и он равнодушно смотрел на валившиеся крестом доски, которые всё прибывали и прибывали…
– Ошибаешься, – донёсся сквозь шум голос Иегудиила, – скоро мы опять будем собирать яблоки, только в них не будет косточек.
Случается, и сломанные часы показывают правильное время, бывает, и устами заблудших глаголет истина, а за одну мысль прощается семь смертных грехов. Петька уже покрылся занозами, как дикобраз. «А вдруг, – корчась от боли, подумал он, – вдруг он прав…»
И тут, у стены смерти, его мир распахнулся, как окно.
Напрасно я так рано выпроводил Катю с её чуть капризным, чуть колким «когда же ты, наконец, с ней разведёшься?» вместо прощания, с привычной горечью и механическим поворотом на высоких каблуках. Всюду шпильки – и в словах, и в обуви, усмехнулся я и тут же отвернулся – она бы приняла улыбку за ответ. Хотя, может, это было бы к лучшему, откуда мне знать «когда», вот же выставляю её, значит, страх уже в крови, как и алкоголь, и я опять примеряю на себя «трус и пьяница», да-да, трус и пьяница, здесь можно ставить точку, но я всё тяну, подыскиваю оправдания, чтобы потом махнуть рукой. Лишь бы она скорее ушла, не дай бог им столкнуться, устроив сцену в тесной прихожей – бр-р! – надо ещё выпить. Когда же прибывает этот чёртов поезд? Элен говорила в двенадцать – ночи или дня? – надо же, за столько лет не выучить привычек жены! Наверно, всё-таки в ночь, мне назло, чтобы рано не лёг, значит, уже скоро. А всё же напрасно так рано ушла Катя. Эх, Катя, Катя, молодая, наивная Катя с её безнадёжным «когда же ты с ней разведёшься?». Отчего у всех женщин на уме одно? А, лучше ещё выпить! Но когда же ты наконец явишься? Или это – очередной ход в нашей битве? Томись, вспоминай историю нашей любви, перебирай её чётки, от слепых восторгов до «передай, пожалуйста, соль», – зачем? чтобы посыпать раны? – до утреннего «как спалось, милый?» – уже из ванной, когда за душем не разобрать ответ, вот так, шаг за шагом, вспоминай её всю до текущего момента. О, утончённый садизм! Или всё вышло случайно, опоздал поезд, а ты без вины виноватая? Как же я ненавижу тебя – прямо до любви, привязался, как к собственной лысине. Пересохло горло, надо бы разбавить, но нет сил встать, да и какая разница, сейчас придёшь ты и, едва освободившись от саквояжа и мокрого пальто, – отчего в твой приезд всегда идёт дождь? – сразу: «Как работалось, милый, вижу: расслабляешься». Упрёк зарыт глубоко, торчит лишь ядовитый кончик! «Ничего, дорогая, как здоровье мамы?» – глухим, чуть заискивающим голосом, а внутри: «Спрячь жало!» – вопль, который душит, душит. Господи, меня уже мутит от дурного спектакля, алкоголя, садомазохизма, мокрого пальто, тошнит от собственной слабости! Надо взять себя в руки, надо приготовиться: сейчас ключ, корябая замок, ударит по нервам – раз, два, три, кто не спрятался, я не виноват. Подожди, отвращение не спряталось – поздно, идёт искать! А ведь раньше потащился бы на вокзал, нервно вышагивая по перрону, раскрывая объятия: «Ах, Элен! Как я ждал тебя!» Теперь другое. Ну чего ты возишься в прихожей, опять, верно, оторвалась вешалка у пальто, конечно, мокрого, конечно, оторвалась вешалка, и пришить её было негде, значит, лишний повод к раздражению, значит, сейчас выльешь на меня всё сразу: дождь, вешалку, опоздавший автобус. Вон поворачивается ручка – сейчас, сейчас! Но – к чёрту, успел ещё промочить горло, пока бесконечно медленно, словно поддетая ножом створка устрицы, распахивается дверь и отвратительно бесшумно обнажается комната, где я сижу беззащитный и голый, как стакан, оставленный на столе, зато внутри приятно жжёт и на всё наплевать: давай, давай входи, я готов! Наглухо драпированное платье на мгновенье заслоняет свет из прихожей, и ты поглощаешь сразу половину комнаты, половину моего устричного дома: обещал ведь делить хлеб и постель, верность и скуку, всё – пополам. Длинные, худые руки, белеющие на тёмном драпе, переплетены в кольцо, словно удавка, но ещё ничего не сказано, пока лишь мокрые крашеные волосы, которые раздражают меня так же, как тебя мой мятый галстук, пока мы осторожно принюхиваемся, присматриваемся, как бойцы на ринге, однако уже пора интересоваться здоровьем мамы, пора улыбаться, вспоминая тёщу, требующую визитов непременно с цветами, лучше с гвоздиками, «знаете ли, в их букете есть строгий шарм», выскакивающую, как кукушка из часов: «Доченька, целуй же скорее мамочку!», – и уж совсем приторно, в расчёте на соседей: «А вы, дорогуша, заносите чемоданы». Впрочем, это было давно, на заре любви, которая могла ещё капризничать капризами твоей матери. «Сварить кофе?» – «Конечно, буду рад…» Иди займи себя, насыпь нашу жизнь в турку, разгреби мелкой ложкой, может, мы перестанем тогда, как страусы, зарываться в её песок, может, когда закипит кофе и ты разольёшь его по чашкам, мы утопим в них злого демона-переводчика, искажающего наши слова. Так было раньше, но вряд ли случится теперь, ты пьёшь большими глотками, отставив в сторону мизинец, пьёшь молча, если не считать ту чепуху, которую умудряется при этом извлекать из нёба твой язык, отскакивая и обжигаясь, пьёшь до горечи, что за годы скопилась на дне, а потом аккуратно ставишь чашку на блюдце, жмурясь, как кошка, но не от удовольствия, а от того – и я думаю об этом каждый раз, когда вижу твой прищур, – чтобы, не дай бог, не заглянуть внутрь и не увидеть в кофейной гуще разгадку нашего бытия, – вон она притаилась! – но не бойся, я сделаю вид, что её там нет, а потом, ах, вот оно уже и наступило это «потом», ты скажешь, нет, уже говоришь, делано зевая: «Боже, как я устала!» И я почувствую вину за твою усталость, непришитую вешалку, за то, что ещё не притронулся к кофе, нарушая ритуал, и от смущения предложу тебе выкурить на ночь – что-то вроде трубки мира, – чиркнув спичкой и поднеся серный факел к твоему лицу, нет, лицам, и ты даже не будешь подозревать, как я хочу, чтобы они вспыхнули все сразу. Или всё же подозреваешь, любовь моя? Вон как вздрогнули твои руки, расплескав по столу чёрную жидкость, о, как я хочу, рыдая, тушить слезами этот пожар, но поздно – огня уже нет, есть только сизый дым, который напрасно ест глаза, и ты права – уже действительно поздно, но я ещё посижу покурю.
Огромная кровать, на которой недавно была Катя, – и от этого мне немного стыдно и злорадно, – наше осквернённое ложе, на котором ты с детской отрешённостью раскинула руки поверх простыни, точно сдаваясь, точно выбросив этот белый флаг, и слова, такие же бессмысленные, как и наяву, слетают с твоих уст. Кажется, я вижу сны, скользящие по ту сторону век, ты покорна, и я могу прикоснуться к тебе, но между нами лежит меч, выкованный из упрёков, недомолвок, обид, всего того, что входит в состав лжи. Но главное – ты вернулась, и теперь всё пойдёт по-прежнему: повернётся скрипучее колесо, качнётся маятник, продолжится наша жизнь. «Ты вернулась», – ворочаю я ватным языком, прежде чем погрузиться в отдельную кабину сна, и мне любопытно, что ты видишь в своей. Но это навсегда останется тайной, ведь тебя больше не разбудить. Твой кофе отдавал снотворным, лошадиная доза под занавес любовной истории, вот я и дождался: спи, Элен!
Он проснулся, когда солнце яичным желтком размазалось по стенам. Он был один.