Мой одесский язык - Татьяна Соломатина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На проспекте Мира «бум-бум-умц» можно наблюдать из-за тумбы с афишами или из-за будки заправки зажигалок не в такой пугающей близости, как на Чкалова. Шумно издалека. Мусорно… Тёплый южный ветер. Демонстрация прошла туда, к Куликову Полю. К площади Октябрьской революции. Демонстрация начинается от Оперного, змеится по Дерибасовской, Советской Армии, растекается ручейками по шахматным артериям центра, стекается в один поток на Пушкинской и заполоняет Куликово Поле. В пять лет папа даже возьмёт меня с собой.
– Только не напивайся с ребёнком!
Папа на демонстрации всегда напивается. Папа вообще-то не пьёт. На демонстрацию всегда уходит вздыхая и грустный, а возвращается хохоча и весё-лый. Я думаю, что его так веселит демонстрация, а мама говорит, что он напивается. У нас много разных соседей, и я точно знаю, что папа не напивается, даже когда мама говорит, что он напивается. Вот Светкин дедушка – тот да, напивается. Потому что когда люди напиваются – они валяются и ругаются. А папа – ходит и шутит. Но маме виднее.
Мне кажется, что демонстрация – это очень весело и красиво. К тому же я – в белых гольфах и в тёмно-красном вельветовом платье. В три-четыре-пять очень обидно, если никто этого не замечает. Потому, чтобы заметили, надо пойти во двор, выходящий на Воровского. Там всё тихо, по-домашнему, одесские старухи чистят у палисадничков рыбу, варёные овощи и яйца. Это очень красиво – перламутровая чешуя, бордовые ошмётки буряка, оранжевые обрывки моркови, коричневые бумажные ленты картофельной шелухи и белоснежные матовые осколки скорлупы. Потом я рисую картину в альбоме и коряво вывожу сверху, слюнявя толстый красный карандаш: «МУСОР. КАРТИНА ХУДОЖНИЦЫ МЕНЯ». Я очень горда, потому что прекрасная картина художницы меня рисуется очень просто, жаль только – нет перламутровых карандашей. Но можно серый замазать маминым польским лаком. Я понимаю уже тогда несовершенство картины, и так это обидно, что я горжусь ею ещё сильнее. И потом показываю картину старухам, потому что мама и папа не оценили. Папа мельком похвалил, а мама сказала: «Лучше море нарисуй». А чего море-то рисовать, море я умею рисовать. Пол-листа синие, а сверху карандашом чайки. Две полудуги, сходящиеся книзу. Старухи потом гордятся моим мусором, как не в себя.
– Ты смотри, какой талантливый ребёнок! Из любого гамна конфетку сляпает!
А Первого мая:
– Смотрите, кто к нам пришёл?! – они так рады, как будто действительно рады меня видеть, и почему-то я тоже рада видеть этих старых противных евреек с Воровского. – Роза, смотри! Она же уже в белых гольфах! А какое на ней платье, чистая гвоздика, а не девочка! На тебе морковку, я знаю, шо ты любишь варёную морковку!
Я радостно давлюсь варёной морковкой, которую, если честно, терпеть не могу, но я бы съела и дохлую мышь, за то, что старухи заметили и гольфы, и тёмно-красное вельветовое платье!
– Что там у тебя сегодня на градуснике? – спрашивают меня хитрые старухи.
– Двадцать градусов выше нуля по Цельсию у меня сегодня на градуснике! – гордо говорю я.
– Ты гляди, какая ж ты умница! – восторгаются старухи так честно, что я им верю.
Я рисуюсь гвоздикой с ними ещё некоторое время – не знаю, сколько по часам, но по внутреннему хронометру как раз столько, чтобы папа успел вернуться с демонстрации, они успели немного поругаться с мамой, и чтобы успели прийти гости, и стало весело, и чтобы не надо было думать, кто прав и кто виноват, и кого ты больше любишь и кого ты больше жалеешь. Со старухами с двора Воровского об этом не надо думать. Они и ругаются так, что сразу ясно – любят даже друг друга, хотя иногда орут: «Чтоб ты так сдохла, как я живу!»
– На тебе тюльпанчиков! – говорят старухи и срезают мне из полисадничков тюльпанчики.
Я довольная иду домой. Несмотря на то, что впереди целый день праздничного стола и умных разговоров моих взрослых. Взрослых, слишком умных для меня. Взрослых, непонятно над чем шутящих и непонятно почему смеющихся. Взрослые, похоже, не очень любят эту демонстрацию. Зачем же они туда все ходят? Я вот пошла, посмотрела на Чкалова – страшно и красиво, подсмотрела с проспекта Мира – как за ливнем из укрытия, а потом – к старухам на Воровского, с ними я как декоративная рыба в аквариумной воде.
– Чтоб ты так сдох, как я живу! – наконец-то, заряженная лихостью и любовью еврейских старух, говорю я толстому дяде Сене из своих взрослых в ответ на его нелепую «козу рогатую». Я тут в белых гольфах, тёмно-красном вельветовом платье, с тюльпанами и вообще – гвоздика, а он мне «ути-пути!».
Сеня противно смеётся. Мама ругается для проформы.
– Ты опять торчала на Воровского? – строго спрашивает она. – Набираешься там всякой пакости!
Но тут кто-то из гостей говорит ей, что она очень красивая, и она забывает меня ругать дальше и смеётся. Мама, и правда, очень красивая. На ней лёгкое зелёное платье и совсем нет ни гольфов, ни колгот. И красивые зелёные туфли.
А я свои туфли не помню. Я же из них вырастала. Я помню тёмно-красное вельветовое платье, потому что тёмно-красных вельветовых платьев у меня было целых два – одно насыщенно-вишнёвое, с вышивками гладью на кармашках, другое – чуть старшее: сдержанно-блёклое и без особых изысков, чем и благородное. И гольфы помню. Они всегда белые. И то, что сегодня первое мая, – помню. И значит, даже если завтра будет ливень и всего лишь шестнадцать или четырнадцать градусов по Цельсию выше нуля, я всё равно могу носить гольфы и ходить в детский сад без кофты.
Температурный парадокс первомайских сезонов моей мамы остался для меня загадкой. Зато она всегда разыскивала для меня красивые колготы.
И ещё я люблю варёную морковку.
И больше никогда не встречала таких добрых злых старух. Никогда и нигде. Наверное, они вымерли как вид. Истлели, как мои тёмно-красные вельветовые платья… Или их, старух с налётом идиш, в Израиль и Америку всех вывезли. В общем, у нас, в России, их нет. Климат не одесский. Папа бы мне всё объяснил, когда мне было три, четыре, пять, – а ему – от тридцати восьми до сорока. А сейчас уже не может. Последние десятилетия он пытается понять, почему он, родившийся на великой русской реке Волге, на Родине – в России, – иностранец и обязан зарегистрироваться в трёхдневный срок в органах Управления Федеральной Миграционной Службы, приезжая к дочери из Одессы в Подмосковье, и перерегистрироваться, прибыв к девяностопятилетней матери под Казань. Влажность? Фаренгейт? Сопромат? Уже не может сообразить. Даже за мои тёмно-красные вельветовые платья не помнит. Ни за одно из них, даже с гладью, собственноручно вышитой моей мамой. Хотя сам когда-то сделал снимок: я, мама, гладь. И это забыл… Не говоря уже о старухах с Воровского.
А я запишу. Чтобы не только я о них помнила, но ещё и моя дочь. Хотя бы…
Стол просто ломится. Нас ждали и готовились. От этого становится тепло и приятно.