Дороже самой жизни - Элис Манро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может, она поняла, что ей — впервые в жизни — все равно. Все равно, хоть убей.
— Помолимся, — возглашает священник.
У некоторых все в жизни идет наперекосяк. Как бы это получше объяснить? Понимаете, есть люди, против которых всё — на них сваливаются все тридцать три несчастья, и все равно они как-то выкарабкиваются. Они с детства совершают ошибки — например, им случается накакать в штаны во втором классе, — а потом они всю жизнь живут в городке вроде нашего, где никто ничего не забывает (в любом городке, я хочу сказать, таков любой маленький город), и все равно как-то справляются, вырастают открытыми и добродушными людьми и клянутся, что ни за какие коврижки не променяли бы наш городок на другое место жительства, и при этом не врут.
А бывают люди, с которыми все по-другому. Они тоже никуда не уезжают, но уж лучше бы уехали. Для их же блага, можно сказать. Они начинают копать себе яму еще в юности — совершенно неочевидную, в отличие от обкаканных штанишек, — и всю жизнь упорно ее углубляют, даже специально привлекают к ней внимание, если вдруг решат, что яма недостаточно заметна.
Конечно, многое в нашей жизни переменилось. Теперь всюду навалом психологов. Доброта и понимание. Нам говорят, что некоторым людям жизнь дается тяжелее. Это не их вина — даже если сыплющиеся на них удары существуют только в их воображении. Удары в любом случае болезненны для человека, который их получает (или, в данном случае, не получает).
Но при желании все можно обратить во благо.
Вообще, Онеида не ходила в школу с нами всеми. То есть, я хочу сказать, в школе не могло случиться ничего такого, чтобы повлиять на всю ее дальнейшую жизнь. Она ходила в школу для девочек. Частную — я забыл, как она называлась, а может, и никогда не знал. Даже летом Онеида мало общалась с нами. Кажется, у ее семьи был летний дом на озере Симко. Они были богатые, очень богатые, так что даже зажиточные горожане были им не ровня.
Онеида — необычное имя, и тогда было необычным, и не прижилось. Потом я узнал, что оно индейское. Наверняка это ее мать придумала. Мать умерла, когда она, Онеида, была подростком. Отец вроде бы звал ее Идой.
У меня когда-то были все бумаги, кучи документов, я собрал их, когда работал над историей города. Но даже в них содержались не все ответы. Я так и не нашел убедительного объяснения, куда исчезли деньги. Впрочем, тут бумаги были не нужны. Тогда все можно было узнать из городских сплетен. Но почему-то никто не думает, что время умеет заткнуть рот любым сплетникам.
Отец Иды управлял банком. Даже в те дни банкиров все время переводили с места на место — наверно, для того, чтобы у них не завязывалась чересчур тесная дружба с клиентами. Но в нашем городке Янцены слишком привыкли добиваться всего, чего хотели, и законы им были не писаны. Во всяком случае, так казалось. Хорас Янцен определенно выглядел как человек, рожденный повелевать. У него была окладистая белая борода (хотя, судя по фотографиям, бороды вышли из моды уже к началу Первой мировой), внушительный рост, внушительный живот и лицо громовержца.
Даже в трудные тридцатые годы у людей по-прежнему рождались всякие замыслы. Бродяги, путешествующие по железной дороге, находили приют в специально открытых для них тюрьмах, но можете не сомневаться, даже кое-кто из этих бродяг вынашивал планы, сулившие миллион долларов.
В те дни миллион долларов еще был миллионом долларов.
Впрочем, в банк к Хорасу Янцену на переговоры пришел отнюдь не бродяга. Мы не знаем, был ли это один человек или целая группа. Незнакомец или приятель приятеля. Но не сомневайтесь, он был хорошо одет и внушал доверие. Хорас судил о людях по внешности и был неглуп, хотя, возможно, и недостаточно проницателен, чтобы почуять неладное.
Идея заключалась в том, чтобы возродить паровой автомобиль, какие выпускались в начале века. Может быть, у Хораса Янцена тоже когда-то был такой и эта идея пробудила у него ностальгические воспоминания. Конечно, подразумевалось, что новая конструкция будет совершеннее старой, экономичнее и бесшумнее.
Я не знаю всех подробностей — я тогда еще учился в школе. Но я могу себе представить, как утекла информация и пошли слухи, и как одни насмехались, а другие загорались энтузиазмом, и как приходили новости о предпринимателях откуда-нибудь из Торонто, Виндзора или Китченера, готовых открыть местное отделение. Одни называли инициаторов затеи горячими головами, другие спрашивали, есть ли у них финансовая поддержка.
У них действительно была финансовая поддержка — банк согласился выдать им заем. Это было личное решение Янцена, поэтому доподлинно не знали, что за деньги вложил он в дело — свои личные или какие-то другие. Может быть, и свои, но потом выяснилось, что он занял денег в банке, хотя не имел на это права, — наверняка думал, что вернет вовремя и никто не узнает. А может, тогда законы были не такие строгие. Предприниматели наняли людей и вычистили старую конюшню, чтобы разместить там производство. Что было дальше, я помню не очень хорошо, поскольку в это время как раз окончил школу и должен был решить, чем буду зарабатывать на жизнь. Мое увечье — хотя губу мне зашили — исключало профессии, требующие долгих разговоров, так что я решил стать бухгалтером, и поэтому мне пришлось на время уехать из нашего городка и поступить стажером в компанию в Годриче. Когда я вернулся, о паровом автомобиле отзывались с презрением те, кто с самого начала был против проекта, и умалчивали те, кто когда-то был за. Приезжие инициаторы проекта покинули город. Банк потерял кучу денег.
О мошенничестве речи не было, только о неосмотрительности. Кого-то должны были наказать. Обычного менеджера просто выкинули бы с позором на улицу, но с Хорасом Янценом этого делать не стали. То, что с ним сделали, было едва ли не хуже увольнения. Его перевели управляющим в отделение банка в деревушке под названием Хоксбург — милях в шести от нас по шоссе. Раньше там не было управляющего, потому что он был не нужен. Всех служащих в отделении было — главный кассир и второй кассир, обе женщины.
Конечно, он мог отказаться, но — из гордости, как все думали, — не стал. Из гордости он предпочел, чтобы его каждое утро отвозили за шесть миль, и там сидел за наскоро воздвигнутой, частично закрывающей его перегородкой из дешевой фанеры — даже не в нормальном кабинете. Он сидел там целый день и ничего не делал — ждал, пока за ним не приедут и не отвезут домой.
Возила его дочь. За годы перевозок она в какой-то момент превратилась из Иды в Онеиду. Наконец-то ей было чем заняться. Хозяйство она, впрочем, не вела, так как они не могли уволить миссис Бёрч. Такова была одна из возможных формулировок. Можно было также сказать, что они платили миссис Бёрч сущие гроши, так что, если бы они ее уволили, она бы прямиком отправилась в богадельню.
Когда я представляю себе Онеиду с отцом на пути в Хоксбург и обратно, мне видится, что отец сидит на заднем сиденье, а она впереди, как наемный шофер. Может быть, он просто был слишком крупный и не влез бы рядом с ней на переднее сиденье. А может, у него борода не помещалась. Я не замечал, чтобы Онеида выглядела особенно несчастной или угнетенной из-за этого расклада. Ее отец тоже не выглядел несчастным. Он излучал достоинство. А Онеида излучала что-то другое. Когда она заходила в магазин или просто шла по улице, вокруг нее возникало небольшое пространство, готовое принять ее заказ или ответить на приветствие. Она сама как будто чуть смущалась, но держалась грациозно, всегда готовая слегка посмеяться над собой или над ситуацией. Конечно, у нее был хороший костяк и яркая внешность, светлые, сияющие волосы и кожа. Поэтому вам покажется очень странным, что я мог ее жалеть — за это скольжение по поверхности, за доверчивость.