Дневник плохого года - Джозеф Максвелл Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лично — а не посредством своего искусства — выдвигая обвинение тому или иному политику, используя красноречие агоры, писатель начинает сражение, которое, скорее всего проиграет, поскольку поле, где оно будет проходить, давно и досконально изучено оппонентом. «Конечно, мистер Пинтер имеет право на собственную точку зрения, — прозвучит в ответ. — В конце концов, он пользуется свободами демократического общества, свободами, которые мы в настоящий момент пытаемся защитить от экстремистов».
Таким образом, чтобы высказаться подобно Пинтеру, нужна определенная отвага. Вполне возможно, Пинтер прекрасно понимает, что его ловко опровергнут, унизят, даже осмеют. Несмотря на это, он делает первый выстрел и собирается с духом перед выстрелом ответным. Совершенное им, возможно, безрассудство, но не трусость. Близки времена, когда насилие и позор примут такие масштабы, что сокрушат всякую расчетливость и всякое благоразумие; останется только действовать, сиречь говорить.
небольшие экскурсы — колеблется между Meinungen[28] и Ansichten[29]. Meinungen — это мнения, говорит Бруно, но мнения, подверженные переменам настроения.
Я, Аня, пользу намерен извлечь из этих денег. Пусть для разнообразия поработают, вместо того чтобы мирно дремать на банковском счете. С трех миллионов я легко могу получать четырнадцать-пятнадцать процентов.
Мы с тобой наварим пятнадцать процентов, пять отдадим ему, остальное заберем как комиссионные, как плоды интеллектуального труда. Это, между прочим, триста тысяч в год. Если он протянет еще три года, у нас будет миллион. А он и не узнает. Для него проценты по - прежнему будут ежеквартально набегать.
Пару десятилетий назад в приемных врачей скуку разгоняли тихой музыкой: звучали сентиментальные бродвейские песенки, популярная классика вроде «Времен года» Вивальди. Сейчас, однако, приходится слушать механическую, бьющую по ушам музыку, любимую молодежью. Взрослые, затерроризированные своими отпрысками, терпят молча: faute de mieux[30] эта музыка стала и их музыкой тоже.
Разрыв вряд ли залатают. Хорошее вытесняется плохим: то, что называют «классической» музыкой, просто больше не является культурной валютой. Можно ли сказать о такой эволюции что-нибудь существенное, или остается только шепотом ворчать на эту тему?
Meinungen, которых я придерживался вчера, совсем не обязательно те же, которых я придерживаюсь сегодня. Ansichten, напротив, являются более твердыми, более продуманными.
А обо мне ты забыл? Как это он не узнает, если деньги будут ни с того ни с сего исчезать со счета и уплывать на рынок ценных бумаг?
Он не узнает, потому что все его выписки со счета, все его данные в электронном виде будут проходить через меня. Я их буду отводить. Пускать в обход. Я их приведу в порядок. По крайней мере, на время.
Музыка выражает чувство, то есть облекает чувство в форму и дает ему пристанище, не в пространстве, а во времени. В той же степени, в какой у музыки есть история, представляющая собой нечто большее, чем официальная история развития, история должна быть и у наших чувств. Пожалуй, определенные чувства, в прошлом нашедшие выражение в музыке и зафиксированные — в той степени, в какой музыку можно зафиксировать в виде нот на бумаге, — стали нам так чужды, что у нас больше не получается считать их чувствами и мы способны уловить их лишь после длительного и глубокого погружения в историю и философию музыки, философскую историю музыки, историю музыки как историю чуткой души.
После такого вступления легко перейти к определению чувств, не доживших до XXI века нашей эры. Начнем, пожалуй, с музыки XIX столетия, поскольку среди нас еще остались те, для кого внутренняя жизнь человека XIX столетия пока не окончательно отошла в прошлое.
Когда мы последний раз общались, Бруно склонялся к тому, чтобы отдать предпочтение Meinungen.
Да ты спятил! Если его бухгалтер что-нибудь заподозрит, или если он умрет и начнется дело о наследстве, обязательно выйдут на тебя. Ты загремишь за решетку. И карьере твоей тогда конец.
Возьмем пение. Бельканто XIX века в кинестетическом аспекте очень далеко отстоит от нынешнего пения. Певцов XIX века учили петь с диафрагмы (из легких, из «сердца»), голову держать высоко, чтобы звук получался широким, округлым, заполняющим пространство. Считалось, что такая манера пения выражает нравственное благородство. На концертах — разумеется, исполнявшихся только вживую — слушателям являли контраст меж бренной оболочкой и творимым ею голосом, отрекшимся от плоти, воспарившим над нею, как нечто трансцендентное, но ощутимое.
Таким образом, тело рождало песню, как душу. Рождение не обходилось без боли и мук: связь между чувством и болью подчеркивали такие слова, как passio[31], Leidenschaft[32]. Самый звук, производимый певцом — плавный, с насыщенной окраской, — обладал отражательной способностью.
* * *
Шесть несхожих писателей, шесть несхожих индивидуальностей, сказал Бруно: разве можно знать наверняка, насколько каждый из них тверд в своих суждениях?
Не выйдут. Напротив, выйдут на один швейцарский фонд, который управляет несколькими неврологическими клиниками и выдает гранты исследователям паркинсонизма; если же адвокатам захочется копать дальше, из Цюриха они попадут в некий холдинг, зарегистрированный на Каймановых островах, и на этом этапе их заставят прекратить изыскания, потому что у нас нет конвенции с Каймановыми островами. Я буду абсолютно невидим, с начала и до конца. Как Бог. И ты тоже.
Что за картезианский бред — считать пение птиц запрограммированным набором звуков, издаваемым птицами с целью объявить противоположному полу о своем присутствии, и тому подобное. Каждая трель вырывается из птичьего тельца в искреннем и проникновенном порыве самовыражения, с радостью, которую нам едва ли дано постичь. Я! — ликует каждый звук: Я! Вот так чудо! Пение освобождает голос, отправляет его в полет, позволяет душе расправить крылья. С другой стороны, во время военной подготовки муштра предписывает изъясняться скороговоркой, без интонаций, механически, не останавливаясь для размышлений. Какой, должно быть, ущерб терпит душа, когда подчиняется военному голосу, когда ассоциирует его со своим собственным!
Вспоминается давний случай в библиотеке университета Джонса Хопкинса, в Балтиморе. Я говорил с библиотекарем, и на каждый вопрос получал от нее быстрый, монотонный ответ, что создавало неприятное ощущение, будто я говорю не с себе подобным человеческим существом, а с роботом. Однако молодая женщина, по всей видимости, гордилась собственным сходством с механизмом, проецируя на себя его, механизма, самодостаточность. Она от меня ничего не ожидала, а я ничего не мог ей дать — ничего, даже секунды успокаивающего чувства взаимного узнавания, доступного двум муравьям, столкнувшимся на тропинке и соприкоснувшимся усиками.