Остров для белых - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько напряженное лицо мужчины расслабилось, взгляд смягчился, он поднес газетный обрывок к месту окончания процесса и использовал по назначению.
Кстати о поисках Мелвином Барретом материалов эпохи.
Молитва
Чем дольше ты живешь в одиночестве, тем яснее испытываешь два чувства — счастье и вину. Счастье — потому что жизнь была так огромна, и в ней было столько разного, столько радостей и тревог, столько мечтаний сбывшихся и не сбывшихся, благодарности и злости, преодолений и блаженства, и такие бесчисленные россыпи драгоценнейших живых мелочей, в сиянии их алмазных искр твоя прошедшая жизнь неисчерпаемо прекрасна! А вина — потому что так много не дал, не сделал тем, кого любил: ты несся вперед, тебя несли планы и страсти, жажда жизни и главных дел — и ты не успевал, не умел, не удостаивал любить по-настоящему: войти в любимого, близкого человека, почувствовать жизнь его нервами, его душой, его чувствами и чаяниями, и дать ему то, что ему так нужно было: дать больше внимания, и тепла, и согласия, и благодарности, и поддержки в тревогах. Ты любил, жизнь непоправима — поэтому ты виноват.
Вот о чем я думаю.
Для монастыря не нужны каменные стены — хватит и тех руин, отзвуков хорала, что в твоей душе. Не жалейте флагов! Не нужна братия, не нужен настоятель, и свечи не нужны, и даже крест на крыше или над алтарем. Память возносит твой монастырь, она возжигает свечи, и даже могила совести — сама себе молитва, и любая жизнь, что уже минула — сама себе покаяние.
Если бы умел, я вылепил бюст Платона. И с ним беседовал. Правда, я и так с ним беседую. Рафаэлевская фреска меня всегда раздражала — базарная суета какая-то, а не элита античной философии. Иногда он заходит ко мне и садится на ящик из-под кока-колы, иногда я к нему в Академию, и ученики замолкают, отодвигаются в тень колоннады и не мешают. Но это детали, это не важно…
Просто я хотел сказать, что живу в главном мире, первичном, определяющем — мире идей. Со стороны это может показаться жалким и диким, наверное, эдакой симуляцией безумия. Но на самом деле это прекрасно. Главное — мой мир неуязвим.
Утром я живу с идеей кофе и яичницы. Идея завтрака завершается сигаретой. Потом я одеваюсь… могу надеть свежую сорочку от Франтини и джинсы «бриони». Сажусь в кресло-качалку, пахнущую тисненой кожей… Ведь нас интересует не то, что вещи жутко качественные, а то, что они выражают идею качества, то есть успеха и удовольствия. Вот я имею дело напрямую с идеей комфорта и счастья, а не с суетной его атрибутикой.
Только надо набить чем-то брюхо, и чтоб в обители моей было тепло, и чтоб ничего не болело. Все остальное, что нужно для счастья — во мне самом. И во мне самом — боль и стыд прожитых лет, грехи и несбывшиеся мечты: благодарность и покаяние, безмерная, невыразимая благодарность за все в жизни (ну, почти все) — и такое же безмерное, безграничное, неизбывное покаяние.
Покаяние — это любовь, стонущая под кнутом совести. Вот такую фразу я придумал, чтобы вставить в свой роман.
Здесь только такая подлая штука: грешишь ты по жизни, на самом деле — а каешься субъективно, в душе, в собственном сознании, и никому от этого ни жарко ни холодно. Эгоистичный самообман. Сначала пользуешься людьми и калечишь им жизни, а потом, когда наслаждаться сладостью греха уже не в силах — наслаждаешься сладостью раскаяния. То есть ловишь кайф и от скотского эгоизма потребителя — и от его противоположности: эх, был я силен и жесток — а стал слаб, зато праведен, и всегда мне хорошо. Путь от молодого гогота до старческого умиления. Праведность — это разновидность гедонизма, скажу я вам. Духовный мазохизм как источник положительных эмоций.
Когда ты не можешь любить то, что есть, потому что уже ничего нет, тебе остается только любить то, что было. Мечты обращаются назад, и планирование будущего сменяется перебором возможностей прошлого. (Прогностическая информационная модель приобретает ретроспективный характер, как написал бы я в то время, когда писал статьи по социальной психологии. Пока ее не запретили.)
И в тебе вспыхивает любовь к родителям, которых в юности ты не понимал, да в общем просто не до них было, и уделял им так мало внимания. Как хорошо ты понимаешь их теперь, и как коротка была их жизнь, и сколько они могли сделать, сложись обстоятельства иначе, и ты не отдал им того, что мог; а теперь уже никогда.
И вдруг до тебя доходит, что твоя первая школьная любовь была самой красивой девочкой в вашем городе, и вы с ней были самой красивой парой в школе, и вам завидовали. А ты ей так никогда и не сказал всего, что хотел, и собирался, и должен был. Жива ли она еще в этих страшных событиях?.. Все собирался хоть позвонить.
А своего лучшего школьного друга ты видел в последний раз в двадцать три года. Он получал гроши в каком-то офисе. А был высоким, стройным, крепким, красивым, он всем нравился, его уважали даже бандиты из «пяти блоков». Он умел страшновато улыбаться и осадить любого. В школе были уверены, что он сделает карьеру. А из него ничего не вышло.
Я каюсь, что мало им дал, что мало ценил и легко разошелся, что значил для них больше, чем они для меня… все встречные в моей жизни — которые и были моей жизнью, потому что жизнь — это тепло, которое возникает только между людьми, и сейчас у меня осталась только память о тепле — и эту память я пытаюсь оставить — кому?..
Любовь, звучание которой растворилось во времени, и сохранились только миги, отдельные картины, как старые рекламные кадры фильма, потрясшего когда-то сердца.
Мой старик, похожий на седого гангстера или морехода, прошедший две войны, разоренный двумя кризисами, не согнутый ничем, от которого я не слышал никогда ни слова похвалы и который хвастал мною перед друзьями; я был юн, мне было некогда, меня перло по жизни, я был черств с ним, и ему хватало мудрости не упрекать меня и терпеть боль; он еще живет во мне — любимый, в покаянной моей памяти.
Мои девочки, красивые, нежные мои девочки, их временем правит безжалостная завистливая ведьма, обращающая юных прелестниц в отвратительные коряги, и только в памяти они живут в своем истинном обличье: проси у них прощения, вставай на колени, клади к их ногам все трофеи беспутной жизни своей; очнись и оцени дареные тебе сокровища из дали прожитых лет, оглянись на оставленные клады в конце долгого путешествия.
И твои враги, твои конкуренты и завистники — дороги тебе, и память о них дорога, и дорога к ним ненависть — ибо это тоже твоя жизнь, и она была хороша.
Все сделанное останется с тобой — все несделанное будет томить до последнего часа, такова доля людская.
Как я стал американцем
Сегодня, если скажешь, что ты американец, могут за это убить. И уж точно большинство возненавидит. Так что даже забываешь, что это значило когда-то, раньше, давно.
Сегодня надо говорить, что ты — социалист. Или космополит. Или черный. Или мусульманин. Или трансгендер. Или чистильщик. Или активист — все равно чего, можно обычно не уточнять.
Страшная это вещь — лишение памяти. Подмена твоей памяти вымышленной биографией, чужими мыслями. Гады долбят тебе темечко своей пропагандой до тех пор, пока ты не начнешь видеть себя и свою жизнь их глазами. И тогда ты веришь им, а не себе. Они подменяют тебя в твоих собственных глазах. Вот за что я хочу убивать их.