Вышли из леса две медведицы - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но она замечает и различия: вместо тех вкусных вещей, которые он брал на их былые прогулки, чтобы побаловать ее на привале, теперь он готовит еду простую и грубую — несколько кусков хлеба, крутые яйца, нечищеные огурцы, баночку сметаны. Ей вдруг вспоминается слово «аскетичный».
Она подмечает и другие детали. Яйца он чистит заранее, тут же на кухне, чтобы осколки скорлупы не остались потом на земле и не выдали его присутствия. Умильные намеки салями, этой постоянной спутницы их прежних прогулок, которая хотела и на этот раз присоединиться к нему, он решительно игнорирует — запах колбасы может привлечь собаку, а за собакой, как правило, появляется ее хозяин. Свой черный кофе, замечает она, он тоже приготовил заранее. И приготовил, и налил в термос. Костер могут увидеть издали, газовая горелка шумит, запах свежесваренного кофе разносится слишком далеко.
Она вспоминает: когда-то, во времена тех совместных прогулок, он варил кофе на своих маленьких, точно и осторожно сложенных костерках. Кипятил, размешивал, наливал, подавал ей изысканным жестом галантного официанта. У них была тогда маленькая джезва с длинной ручкой, за которую она получила ласковое прозвище «Рукастик». Эта джезва сопровождала их во всех походах. Но и ее (а где она, кстати? — думает вдруг она, — уже двенадцать лет, как не попадалась на глаза), — но и ее сейчас не вложили.
Она знает: предстоит произойти чему-то мрачному и ужасному. Свершится месть, прольется кровь, прервется чья-то жизнь, может быть — чьи-то жизни. И несмотря на это, она сочувственно улыбается пропавшей джезве: «Ну что, несчастная ты закопчушка, не берет он тебя с собою, да? Ничего, меня он тоже оставляет дома. Как Давид оставил при обозе двести своих воинов, когда отправился с остальными к Навалу, препоясавшись мечом и замыслив жестокую месть»[5].
Она подходит к нему поближе. Чувствует ли он ее шаги? Сохранил ли свою былую, влекущую и пугающую способность ощущать, что происходит у него за спиной? Сохранил или нет, но он не оборачивается и не смотрит на нее. Она подходит еще ближе. С прежним острым волнением отмечает всегдашние два сантиметра разницы в их росте. И улыбается про себя: во всей мошаве[6]нет мужчины, который был бы ниже своей жены, и уж тем более такого мужчины, которому нравилось бы такое ее преимущество.
Когда-то, еще до беды, когда они шли рядом по улице («Какая красивая пара», — говорили о них тогда), он даже клал голову ей на плечо, вызывающе переворачивая супружеские роли и приводя в смущение всех, кто их видел, а ее, напротив, забавляя и веселя. «И это хорошо, — говорил он ей в такие минуты. — Это хорошо, потому что любимой женщине всегда должно быть весело». В их «Десяти заповедях», которые он написал для нее и развесил на стенах в спальне, третья, четвертая и пятая звучали одинаково: «Да возвеселит муж жену свою всяко».
Откуда у него такие выражения? — недоумевала она тогда, глядя на эти листки, как недоумевает и сейчас, вспоминая. Несколько лет назад, в одно совсем паршивое утро, она сорвала эти его заповеди со стены, разорвала и выбросила в мусор. Новые он ей не написал, но старые она не забыла — они все еще висят на стенах ее сердца.
Какой широкой она стала, его спина, — с горечью отмечает она.
В те их прогулки они всегда шли рядом, и, когда дорога превращалась в узкую тропу, она замедляла шаги, пропуская его вперед. Пропускала и смотрела на его спину — узкую, юношескую спину, — а он то и дело оборачивался к ней и спрашивал:
— Почему ты идешь за мной? Иди впереди, будь ведущей.
— Но я не знаю куда.
— Тропа сама тебя выведет.
— Но она ничем не помечена.
— Нет, помечена, только не цветом. Помечена следами ног, примятой травой, вытертыми местами на скалах, сдвинутыми с места камнями. Нужно только смотреть и примечать. А еще она помечена своей логикой, и это самое главное. У всякой тропы есть своя логика. Надо ее понять, и тогда можно легко найти дорогу.
— У меня сегодня день отдыха. У меня нет желания всматриваться в тропу и не хватает мозгов понимать ее логику. Давай ты понимай, а я буду просто любоваться природой.
— Еще чего! Нет уж, это я пойду за тобой и буду любоваться твоей попой. Она красивее всякой природы, а я тоже имею право наслаждаться.
Хотя он был ее мужем, она смотрела на него так, как матери смотрят на взрослеющих сыновей. Смотрела тем взглядом, в котором недоумение, надежда и тревога смешаны с улыбкой и любопытством. У нее никогда не было взрослеющего сына, и со времени беды она знала, что уже и не будет, но она достаточно много лет преподавала в школе, чтобы знать, как матери смотрят на своих сыновей, а она — на своего мужчину.
В душе моей трепет: «Разве еще есть сыновья в моем чреве? Разве есть мне еще надежда?»
Красивые древние слова стучатся меж моим чревом и сердцем: «Даже если бы я сию же ночь была с мужем и потом родила сыновей…»[7]С мужем? С моим мужчиной? С тобой?
2
Они помногу гуляли тогда. Первое время — вдвоем, потом — с сыном. Вначале сын плыл, ворочаясь в ее чреве. Потом он спал на ходу, завернутый в большой платок, который она перевязывала через плечи на груди. А еще позже — сидел в рюкзаке, который отец сшил для него в кожевенной мастерской своей части, на сборах резервистов. Сшил и носил на спине. Той самой спине, на которую она смотрит сейчас.
Воспоминание картинкой наплывает на ее скорые на слезу глаза: сын маленьким всадником на спине отца. Отец ржет и скачет, как лошадь, а мать в тревоге спешит за ними: «Осторожней! Ну прошу тебя! Ему же страшно! Он сейчас упадет!»
Не сбылось ее пророчество. Малышу было страшно, но он наслаждался этим страхом, как это часто бывает с детьми. Он смеялся. Он рос. Он встал на ноги. Он делал первые шаги. Падал, по обычаю всех малышей, и поднимался, по обычаю всех малышей. И уже тогда у него проглядывал легкий отцовский шаг — в том, как он ступал, как спотыкался, как улыбался, как поднимался.
На первых порах они гуляли с ним неподалеку, к востоку от мошавы, в полях, что заросли маками и хризантемами, и дальше — в сторону полос льна, что пятнами розовели на горке за рощей авокадо. А позже шли с ним на север, к потаенному пруду, к тому маленькому, укрытому от всего мира водоему, где они спасались от летней жары и где старший брат когда-то учил ее плавать и нырять, еще в те годы, когда он был мальчишкой, а она малолетней девчонкой. А еще позже, когда малыш зашагал совсем уверенно, они взяли его в вади дедушки Зеева. Так в их семье называлось то вади, где росло большое рожковое дерево — «дедушкин большой харув», на языке семьи.