В глубине ноября - Туве Марика Янссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сделавшись кем-то незнакомым, маленьким и плоским, она двинулась дальше. Вот оно, окно. Ветер захлопнул его накрепко. Рамы ровные и гладкие, ни единого гвоздика. Филифьонка попробовала открыть окно шпилькой, но шпилька согнулась. За окном виднелись таз с мыльной водой и тряпка — кусочки мирной повседневной жизни, недосягаемый мир.
Тряпка! Она застряла между рамами… У Филифьонки забилось сердце — она увидела торчащий кусочек ткани, осторожно поймала его и медленно потянула… Только бы выдержала, пусть бы это была хорошая новая тряпка, а не та старая… Я никогда больше не буду беречь старые тряпки, ничего больше не стану беречь, буду тратить, я вообще перестану убирать в доме, я слишком много убираю, я такая зануда… Я перестану быть такой… такой филифьонкой, я стану другой… Так умоляла про себя Филифьонка, отчаянно и безнадёжно, потому что филифьонка, конечно же, не может сделаться никем иным, кроме самой себя.
И тряпка выдержала. Окно медленно приоткрылось и тут же распахнулось, подхваченное ветром, и Филифьонка ввалилась внутрь, в благословенную комнату, и лежала теперь на полу, в животе крутило, Филифьонке было очень плохо.
Над головой раскачивалась на ветру люстра, все кисточки абажура кружились на идеально одинаковом расстоянии друг от друга, и у каждой на конце была маленькая жемчужная бусина. Филифьонка с интересом следила за кисточками, удивляясь, как это никогда их раньше не замечала. Да что там, она даже не замечала, что шёлковый абажур такого красивого красного цвета, похожего на закат. Даже потолочный крюк казался незнакомым и удивительным.
Филифьонке стало получше. Она задумалась о том, почему всё, что свисает с крюка, свисает именно вниз, а не в какую-нибудь другую сторону. Вся комната изменилась, всё стало иным. Филифьонка подошла к зеркалу и посмотрелась в него. Нос с одной стороны весь исцарапан, волосы торчат, прямые и мокрые. Глаза тоже стали другими, подумать только, у меня есть глаза, которые видят, осознала вдруг Филифьонка, и как вообще это устроено — что мы видим?
От дождя и всей прежней жизни, в секунду пролетевшей мимо, Филифьонку зазнобило, и она решила сварить кофе. Но, открыв кухонный шкафчик, она вдруг впервые осознала, как много у неё посуды. Ужасно много кофейных чашек. Бесконечные миски, блюда, стопки тарелок, сотни предметов и приборов, и всё для одной только филифьонки. Кому всё это достанется, когда она умрёт?
— Но я же не умираю, — прошептала Филифьонка и захлопнула шкафчик. Она бросилась в гостиную, наткнулась на мебель в спальне и выбежала обратно, метнулась в холл и раздёрнула занавески, поднялась на чердак — везде было одинаково тихо. Она оставила открытыми двери, распахнула платяной шкаф, увидела в углу саквояж и тут же поняла, что делать. Она пойдёт в гости. Ей нужна компания. Приятная компания, в которой ведут разговоры, в которой все бегают туда-сюда и заполняют день, так что в нём не остаётся места для ужасных мыслей. Не какой-нибудь Хемуль или, упаси боже, Мюмла! Ей нужно муми-семейство. Давным-давно пора уже навестить Муми-маму. И решаться на это надо в подходящем настроении, и желательно побыстрее, чтобы не передумалось.
Филифьонка достала из шкафа саквояж и положила в него серебряную вазу в подарок Муми-маме. Вылила мыльную воду на крышу и закрыла окно. Высушила волосы, и накрутила их на бигуди, и выпила свой вечерний чай. Дом успокоился и снова сделался прежним. Вымыв чайник, Филифьонка вынула из саквояжа серебряную вазу и положила вместо неё фарфоровую. И зажгла люстру, потому что с дождём пришли ранние сумерки.
«Что это на меня нашло? — подумала Филифьонка. — Этот абажур вообще не красный. Он скорее коричневый. Но я всё равно пойду в гости».
Шла уже поздняя осень. Снусмумрик продвигался к югу, иногда он ставил палатку и давал времени течь, как тому вздумается, он шагал куда глаза глядят и глядел по сторонам, без мыслей, без воспоминаний, и много спал. Он остался внимательным, но утратил любопытство, и ему было всё равно, куда идти, — главное идти.
Лес отяжелел от дождя, и деревья стояли неподвижно. Всё сделалось увядшим и безжизненным, но возле самой земли прорастал тайный осенний сад, с отчаянной силой выбирался он из гниющей почвы — блестящая, разбухшая от воды странная растительность, не имеющая ничего общего с летом. Голые стебли черники подёрнулись желтизной, а клюква алела, точно кровь. Привыкшие прятаться мхи и лишайники пошли в рост, они расстилались широким мягким ковром, обещающим укрыть весь лес. Повсюду возникали новые решительные цвета, повсюду на земле горели упавшие ягоды рябины. Только папоротник чернел.
Снусмумрику хотелось сочинить песню. Он дождался, пока желание сделается нестерпимым, и как-то вечером вытащил со дна рюкзака губную гармошку. В августе, в Муми-долине, он подхватил где-то пять тактов — явное и несомненное начало мелодии. Они пришли сами по себе, так, как и приходят обычно, если им не мешать. И вот настал подходящий момент взяться за них и превратить в песню дождя.
Снусмумрик ждал. Прислушивался. Пять тактов не возвращались. Он ждал и ждал, ничуть не тревожась, — он ведь знал, как это обычно бывает с мелодиями. Но так ничего и не услышал, кроме тихого шелеста дождя да журчания воды. Понемногу совсем стемнело. Снусмумрик взял было трубку, но вдруг остановился. Его пять тактов остались в Муми-долине, и только там можно будет повстречаться с ними снова.
Есть миллионы мелодий, которые легко поймать, и всегда найдутся новые. Но пусть летят, куда им вздумается, — это чужие песни лета. Снусмумрик заполз в палатку, в спальник, и натянул на голову капюшон. Шелест и журчание не изменились — это был всё тот же ровный звук совершенства и одиночества. Но что тебе до него, если ты не можешь сочинить песню дождя.
Хемуль проснулся, вспомнил, кто он, и пожалел, что он не кто-нибудь другой. Он чувствовал себя ещё более усталым, чем когда ложился, а впереди был новый день, который будет тянуться до вечера, а за ним следующий, и ещё один, и все одинаковые — именно такими и бывают у хемулей дни.
Хемуль заполз под одеяло, и уткнулся носом в подушку, и передвинулся животом на край кровати, на прохладную сторону. Он катался по кровати, раскинув руки и ноги, и ждал приятных снов, но те не шли. Он свернулся комочком, но и это не помогло. Он представлял себя хемулем, которого все любят, и беднягой, которого никто не любит. Но на самом деле он как был, так и остался хемулем, которому никак не удавалось сделать ничего хорошего, хоть он старайся изо всех сил. В конце концов он встал и натянул штаны.