Похвала правде - Торгни Линдгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды бабушка получила наследство из Америки. Оно тоже отправилось в ларец.
Дедовы фортепиано благоухали. Когда кто-нибудь пробовал на них играть и все мелкие детали приходили в движение, терлись друг о друга, инструменты начинали источать дивный аромат грушевого и вишневого дерева — благоухание, вполне сравнимое едва ли не с любой мыслимой фортепианной музыкой.
Дед, впрочем, твердо верил, что где-то, без сомнения, есть человек, который в самом деле сумеет играть на его фортепиано. Ведь чтобы совладать с фокусами, какие выкидывает инструмент, нужны только хитрость и предусмотрительность, говорил он.
И он перебрался на равнину, в наш поселок, здесь они с бабушкой сняли возле проезда этот вот зеленый деревянный домик, где с тех пор и располагается багетная мастерская. Случилось это в 1929-м. Несколько лет спустя им удалось выкупить дом. Через два витринных окна мы неизменно видели музыкальный магазин «Аккорд» по другую сторону улицы и всегда диву давались, как он умудряется не прогореть, торгуя гармониками, гитарами, прямыми флейтами да нотами, ведь здешнее население — самое немузыкальное во всей Швеции.
А вот без рамок людям не обойтись. Если человек чем-то дорожит или хочет что-то увековечить, он помещает это в раму. Один крестьянин из Фридхема послал сто крон в подарок депутату рейхстага Йозефу Геббельсу в Берлин, и прадедушка заключил в рамку благодарственный ответ. Не говоря уж о репродукциях, авторских живописных работах, зеркалах, дипломах Общества содействия сельскому хозяйству и Союза молокозаводчиков. На жизнь нам хватало.
Отец мой родился в тридцать шестом и был единственным ребенком. Так уж повелось, все мы единственные дети. А также вдовцы, вдовы и одинокие. Сейчас, когда я пишу, выясняется, что одиночество в нашей родне — обычное дело.
Дедушка был долговязый, худой, с жидкими белобрысыми волосами — с виду такой же, как я. Читал он одного-единственного писателя, Артура Шопенгауэра. Я унаследовал его библиотеку, шесть томов в потрепанных составных переплетах.
Бабушка умерла в августе 38-го, ей пришлось тащить в пасторскую усадьбу тележку с тяжеленным зеркалом в золотой раме, и сердце не выдержало, разорвалось. Свою жизнь она застраховала на тысячу крон, и эти деньги дед незамедлительно упрятал в ларец.
Отцу было всего два года, дед сам стал заботиться о нем, воспитывал его, а позднее определил в школу и следил, чтобы он не отлынивал от уроков. Вечерами и ночами сидел в багетной мастерской, делал чертежи и писал инструкции по изготовлению новых пианино и роялей, а также органов и диковинных музыкальных машин собственного изобретения, которые еще несколько столетий назад наверняка были придуманы другими.
В конце концов все эти чертежи достались мне, по наследству. И много лет я о них не вспоминал. Но теперь подарю Техническому музею в Стокгольме. Или Музыкальной академии. Последний раз я видел их в картонной коробке, за ящиком с рейками. На коробке написано: «АО Эллос, Бурос».
Окончив школу, отец начал работать в багетной мастерской. Правда, хорошим багетчиком так и не стал. Небрежничал с проклейкой, а гвоздики зачастую вбивал косо, отчего рейки расщеплялись. Пока я работал в мастерской, клиенты то и знай приносили старые отцовы рамки, и мне приходилось все переделывать.
Мама моя приехала сюда, устроившись продавщицей в музыкальный магазин; так они и познакомились. Когда музыкальный магазин сменил владельцев — это случилось в 1961-м, — мама осталась без работы, и отец взял ее под свою опеку. Хотя, по правде сказать, в опеке нуждался он сам. Он был слабого здоровья, по натуре меланхолик, страдал болезненным тиком, и нередко ему приходилось оставлять клиентов одних в магазине и уединяться со своими спазмами в задней комнате. Как-то раз он выиграл в лотерею тысячу крон, по билету, купленному мамой. Однако ни мечты, ни каких-либо устремлений у него не было — только чувство долга. Посему выигрыш он отправил в черный ларец и сразу же о нем забыл.
В задней комнате, что примыкает к мастерской, жил дедушка, он перебрался туда, когда мои родители поженились. На склоне лет он стал то и дело покачивать головой, — возможно, движение это возникло на нервной почве, вроде как судорожные отцовские гримасы, а возможно, явилось результатом тех или иных умозаключений, к которым он наконец-то пришел. Впрочем, никто не дерзнул или не захотел спросить его, в чем тут дело.
Ведь именно дедушка был в нашем роду крупной фигурой, вершиной успеха, — его фортепиано будут жить в веках. В каждом семействе непременно есть один такой человек, а мы, остальные, просто балласт, пустоту заполняем.
Я родился в 1964-м. Но в жизни семьи от этого мало что изменилось. В моду тогда начала входить графика, особенно литографии, спрос на них возрастал, нам часто приносили такие листы для окантовки, и дедушка с мамой тоже нет-нет да и покупали десяток-другой графических работ в Обществе содействия искусству. Чтобы изменить нашу жизнь, требовалось что-то много более драматичное, чем мое появление на свет. Дедушка говаривал, что если что-нибудь меняется, то потому лишь, что прежде изменилось что-то другое. Ясное дело, у Шопенгауэра вычитал. А другое у нас всегда оставалось без изменений.
Мне только-только исполнилось три года, когда отец умер. Вот как это произошло.
В подвале у нас жили крысы. Вообще-то мы туда не ходили. Но когда мы — понятно, дедушка или мама, я-то был совсем младенец еще, — когда мы открывали дверь на подвальную лестницу и навостряли уши, было слышно, как крысы шипят там внизу, урчат, сопят, и мы торопливо захлопывали дверь. Вдобавок оттуда воняло аммиаком, кислятиной и гнилью. Нам ничего не оставалось, кроме как отдать крысам подвал, пускай там и сидят.
Однако это были не крысы.
Когда дед с бабушкой поселились в этом доме, они обнаружили, что подвал заставлен оплетенными стеклянными бутылями. Выбрасывать их не стали, ведь они наверняка кому-то принадлежали и хозяин мог за ними прийти. Но со временем отец пустил их в дело, тайком наполнил сахаром, фруктовым соком, резаной картошкой, водой комнатной температуры и дрожжами; вот эта самая бурда так омерзительно и загадочно шипела, и пищала, и хрюкала, и распространяла вонь во тьме подвала.
Невозможно установить, когда отец затеял свою алхимию. По всей вероятности, с мамой он познакомился, уже когда полностью сдвинулся на этом пойле. В итоге умер он от отравления, в тридцать один год. Однако мама наотрез отказалась признать правду. Упорно твердила, что умер он от своих жутких судорог и гримас.
Сам я иной раз не прочь выпить водки. Но только чистой, без пряностей, неокрашенной и неразбавленной. Полстакана примерно.
Порядок в подвале навел дед, погрузил бутыли на тележку и отвез на свалку. Я ничего этого не помню, и отца тоже не помню, знаю лишь то, что рассказывал дед.
Мама умудрялась запоминать события совершенно не такими, каковы они были на самом деле, в ее памяти все как бы покрывалось позолотой. Уходя из музыкального магазина, она получила в подарок мандолину. И всегда говорила, что мандолина эта — подлинная авторская работа. А когда дед однажды выменял зеркало из спальни на грязноватый, в пятнах, фабричный ковер, она и ковер объявила подлинным, ручной работы. Про отца она обычно говорила так: он был такой правдивый, такой искренний. И вечерами, перед тем как идти спать, неизменно повторяла: «Я без устали благодарю Бога, что у тебя по-настоящему счастливое детство». И оттого лишь, что она об этом твердила, вроде почти так и было. Когда она захворала и мать Паулы сказала ей, что, может, у нее все же просто киста, мать возразила (я боялся, что она именно так и скажет): «Нет, у меня самая настоящая опухоль».