Слова, которые исцеляют - Мари Кардиналь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый раз я пришла в глухой переулок с мыслью побыть какое-то время под присмотром доктора, который не отправит меня в больницу (я знала, что психоаналитики не отправляют туда своих пациентов). Я боялась госпитализации так, как боялась операции, которая ампутировала бы мне весь живот. Я сбежала из психиатрической клиники, чтобы оказаться в глухом переулке, но боялась, что явилась слишком поздно и что мне придется туда вернуться. Мне казалось, что это неизбежно, особенно когда внутреннее Нечто дополнилось галлюцинацией. Кстати, я твердо решила не говорить доктору об этой галлюцинации. Мне казалось, что, если я это сделаю, он не сможет заботиться обо мне и немедленно отправит туда, откуда я пришла. Эпизодическое присутствие живого глаза, направленного на меня, реально существующего, но существующего только для меня (это я понимала), казалось мне признаком настоящего безумия, неизлечимой болезни.
Мне было почти тридцать лет, физическое здоровье мое было отменным, и, закрывшись в своей скорлупе, отдалившись от детей, я могла бы наслаждаться этим здоровьем еще лет пятьдесят и, может быть, полностью подчинилась бы своей судьбе. И я, наверно, отказалась бы бороться, если бы не дети. Ибо борьба против внутреннего Нечто была изнурительной, и я все чаще и чаще прибегала к лекарствам, которые переносили меня в липкое и приятное небытие. Мои дети были маленькими человечками, которых я очень ждала. Они не появились на свет просто так, случайно. Еще в раннем детстве я говорила себе: «Когда-нибудь у меня будут дети, и я построю вместе с ними и для них жизнь, полную тепла, любви, нежного покровительства, веселья». Это было то, о чем я мечтала, еще когда была маленьким ребенком. Дети появились на свет, привнеся в мир свою совершенно новую жизнь. Они были очень крепкими, совсем разными, хорошо росли. Мы обожали друг друга. Мне нравилось смеяться вместе с ними, мне нравилось напевать им песенки.
Потом все пошло прахом: появилось внутреннее Нечто, затем ушло, вернулось и больше не покидало меня. Оно так завладело мной, что я была поглощена только им. Какое-то время вначале я думала, что смогу жить со своим Нечто так, как другие живут с одним глазом или с одной ногой, с болезнью желудка или почек. Некоторые медикаменты действительно загоняли его в дальний угол, где оно не шевелилось. Тогда я могла слушать, говорить, ходить, могла гулять с детьми, рассказывать истории, чтобы их развеселить. Потом действие медикаментов постепенно ослабло. Я стала принимать двойную дозу, тройную. И однажды я поняла, что стала настоящей пленницей внутреннего Нечто. Я консультировалась у огромного количества врачей. Кровь теперь текла безостановочно.
Изредка у меня ухудшалось зрение. Я жила будто в тумане, все становилось мутным и опасным. Голова втягивалась в плечи, кулаки сжимались, готовые к обороне. Сердцебиение доходило до 130–140 ударов в минуту, и это длилось в течение всего дня, было ощущение, что сердце вот-вот пронзит грудную клетку и выскочит, колотясь на виду у всех. Его трепещущий ритм истощал меня. Мне казалось, что все вокруг слышат, как оно бьется, и от этого мне было стыдно.
У меня появились две мании – два действия, которые я повторяла по тысяче раз в день. Одно, уже описанное мною, состояло в том, чтобы проверять, в каком состоянии находится ток моей крови, а второе – в том, чтобы измерять пульс. Как и в случае с кровью, я действовала тайком, так, чтобы никто не заметил. Мне не хотелось, чтобы кто-то, видя, как я ощупываю запястье своей руки, говорил: «Что случилось, вы плохо себя чувствуете?». Кровь и пульс были двумя самыми чувствительными, ощутимыми приметами моей болезни. Эти были два симптома, позволявшие мне изредка, когда больше невозможно было выдержать, говорить: «Я сердечница. У меня рак матки». И я опять начинала ходить по врачам. А смерть давала о себе знать еще сильнее своими плохо пахнущими жидкостями, продуктами разложения, червями, ломкими костями.
Сейчас, когда мне взбрело в голову рассказать о своей болезни, сейчас, когда я предоставила себе мучительную привилегию описать страшные картины и болезненные ощущения от воспоминаний, мне кажется, будто я режиссер с камерой в руке, который, крепко держась за огромную рукоятку подъемного крана, может опуститься вниз, чтобы крупным планом подробно снять детали одного лица, и сразу затем подняться над съемочной площадкой, чтобы запечатлеть всю сцену целиком. Таким образом, описывая свой первый визит к доктору, я вижу Париж с его ночными осенними (осень ли тогда была?) огнями и квартал Алезия, а в нем – глухой переулок и домик, а в домике – кабинет, освещенный мягким светом, где беседуют мужчина и женщина, и женщина эта свернулась на кушетке клубочком, как плод в утробе.
Так вот, в то время я еще не знала, что лишь начинала рождаться и что переживала первые минуты своей собственной долгой беременности, растянувшейся на семь лет. Я была лишь эмбрионом, вынашивавшим меня саму.
Я рассказала доктору о крови и о том внутреннем Нечто, от которого у меня начиналось сердцебиение, но знала, что не буду говорить ему о галлюцинации. Я рассказала о последних прошедших днях, о клинике. Я говорила обо всем.
Доктор слушал меня с большим вниманием, однако ничто в моем рассказе не вызывало у него никакой реакции. Когда я закончила, поведав ему о ванной комнате и о кризисах тревоги, он спросил меня:
– Что вы чувствуете в такие минуты, кроме физического страдания?
– Я боюсь.
– Боитесь чего?
– Я боюсь всего… я боюсь смерти.
Собственно говоря, я не знала, чего я боялась. Я боялась смерти, но боялась и жизни, которая содержит смерть. Я боялась внешнего, но боялась и внутреннего, являющегося оборотной стороной внешнего. Я боялась других, но боялась и себя, которая была другой. Я боялась, боялась, боялась. БОЯЛАСЬ, БОЯЛАСЬ. Вот и все.
Страх загнал меня в мир умалишенных. Семья, от которой я с таким трудом отделилась, опять образовывала вокруг меня кокон, все более и более тесный, все более и более непроницаемый по мере того, как прогрессировала моя болезнь. Семья делала это не только для того, чтобы защитить меня, но и чтобы защититься самой. Безумие неуместно в определенной социальной среде, его надо во что бы то ни стало скрывать. Безумие аристократов или простых людей считается эксцентричностью или пороком, его можно объяснить. Но в новом классе власть имущих ему нет места. Если оно является следствием плохой крови или нищеты – куда ни шло, это можно понять, но оно не может исходить из комфорта, из изобилия, хорошего здоровья, равновесия, которое дают честно заработанные деньги. В этом случае оно является постыдным.
Поначалу мне деликатно, шепотом говорили: «Ничего, ты просто нервничаешь. Отдохни и займись спортом». В дальнейшем это превратилось в приказания: «Пойдешь к доктору N, он друг твоего дяди и видный специалист по нервным болезням». Видный специалист-друг прописал мне лечение «под медицинским наблюдением». В клинике дяди мне отвели комнату на самом верху.
Комната на чердаке с большой кроватью, тихая, обитая тканью «де жуи» с успокаивающими деревенскими мотивами: пастушка с овцами и кнутом, оливковое дерево с узловатым стволом и листьями. Пастушка, овцы, дерево, пастушка, овцы, дерево. Умиротворяющее повторение. Ширма из такой же ткани загораживала удобный туалетный столик из красивого белого фарфора с закругленными углами – такой идиллический, успокаивающий. Передо мной – стол со стулом, затем слуховое окно, открывающее чудесную панораму Иль-де-Франс: вереница шумных тополей, яблони, рассаженные в шахматном порядке, пшеничные поля на пологом склоне, насколько хватает глаз. Огромное небо.