Две королевы - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дземма ловила каждое слово, но заговорить не смела.
Темнота вечера стала распространяться всё больше в этих комнатах, мало освещённых окнами.
Королева дважды сильно хлопнула в ладоши и из-за портьеры спальни появилась женская головка.
– Света! – воскликнула госпожа… и, быстро запечетлев поцелуй на лбу Дземмы, она дождалась только немедленно появившиеся свечи, чтобы быстро выйти за ними из комнаты итальянки.
Собираясь уже её покинуть, она шепнула ещё ей на ухо:
– Дземма! Будь красивой и весёлой…. Грустного лица он не любит. Притворяйся, что ничего не знаешь… Пой ему и улыбайся ему. Ты пани и ты королева его сердца…
Сказав это, она вышла важным шагом, а оставшаяся на месте Дземма закрыла глаза и держала так руки, прижатые к лицу, пока служанка, возвращающаяся со светом, не пробудила её от задумчивости.
* * *
Две молодые служанки королевы ждали её со свечами в тяжёлых серебряных подсвечниках, а другие две, одинаково одетые, должны были идти за пани, неся веер, перчатки, платок и накидку. Государыня шла медленным шагом, проходя сначала комнаты, которые занимал её женский двор, гораздо менее красивые, чем покои Дземмы, потом часть коридоров и замковых галерей, из которых открывался вид на внутренние дворы.
Внимательный глаз королевы распознавал здесь среди коней, службы, карет и экипажей особ, которые находились в замке, цвета каждого двора и упряжки господ. Её подвижное и чувствительное, гордое лицо по очереди то прояснялось, то хмурилось.
Были это её сторонники и неприятели, потому что высшие классы общества делились тогда на два вражеских лагеря, открыто борящихся друг с другом, которые, хоть иногда соприкасались друг с другом, помириться не могли. Во главе одного из них стояла королева Бона, которая сама хотела всем распоряжаться и требовала, чтобы Польша сдалась ей и легла у ног государыни, чтобы она имела возможность делать с ней, что ей нравилось; другой, казалось, воглавляет король Сигизмунт Старый, но в этот период жизни удивительно безразличный, свысока глядящий на всё, что делалось на свете, не имел ни сил, ни охоты вести войну.
С величественной серьезностью, с подобием философской иронии смотрел он, улыбаясь, на игры судьбы, на гнев жены, доходящий аж до ярости, на сопротивление, которое ей оказывали достойные мужы сената, на очередные победы своих приятелей и приспешников Боны. В Сигизмунде было что-то от молчаливого, холодного, сдержанного отцовского характера и во многих случаях он его напоминал, превосходя только большим величием, достоинством, о котором он заботился, и тучностью, какая появилась в последние годы.
Приятели, пособники, союзники, любимцы Боны брали с каждым днём верх, а король, казалось, даже не оценивает поражения, какое терпел. В одном только деле брака сына с близкой родственницей Елизаветой, внучкой Владислава Чешского, очень давно решённом, которому Бона упорно сопротивлялась, именно король более энергичным проявлением воли победил. Брак был решён. Бона не могла противостоять этому, но заранее поклялась отомстить и преследовать ту, которая помимо её воли должна была прибыть и отобрать сердце сына, может, мужа, и делить, если не вырвать, её власть.
Проходя по коридорам, королева бросала рассеянные взгляды, с выражением гнева, на людей, которые ей встречались. Почти все они, зная это лицо пани, старались прошмыгнуть незамеченными – Бона была раздражённая и гневная!
Было известно, что в эти минуты раздражения малейшая вещь могла довести до безумия государыню, которая вспыльчивости своей ни скрыть, ни обуздать не пыталась.
В помещениях, которые вели одновременно в покои короля и королевы, где собиралось множество ожидающих аудиенции, где отдыхали придворные пана и пани, королевские каморники, двор духовных, прибывших в замок, – недалеко от той двустворчатой двери, через которую королева Бона должна была войти в свои покои, стоял, точно специально поставленный на перешейке, мужчина в чудаческой одежде, с не менее оригинальной физиономией, глядя на которого придворные хохотали, показывая его друг другу.
Этот разодетый мужчина средних лет, казалось, вовсе не обращает на это внимания.
В правление Сигизмунда в Польше, как никогда, наплодилось таких разнообразных, таких странных, подхваченных с разных сторон света нарядов, что национальной одежды, как свидетельствуют современные писатели, отличить было почти невозможно.
Одна старомодная, простая епанча её заменяла. Среди множества итальянской, турецкой, французской, немецкой, чешской одежды многое поражало странностью, но как раз это притягивало тех, кто её носил. Она обращала на них взгляды, чего бы иным способом не достигли.
Стоявший у дверей мужчина, Петрек Дудич, сейчас королевский каморник, хоть панской каморки никогда не видел, выглядел чересчур своебразно.
Немолодой, он нарядился коротко, слишком ярко, вроде бы по-итальянски, без вкуса, а его сухая, длинная, костистая фигура в облегающей одежде казалась еще более худой и удлинённой. На загарелой обнаженной шее, которую оплетали жилы, сидела небольшая голова с редкими волосами, старательно причесанными, и с потешным и мерзким лицом.
Круглое, плоское, кроме сильно выступающих щёк, с маленькими глазками, это лицо отличалось едва заметным носом, сидящим на нём как солидное покрасневшее зерно боба, и неимоверно отдаленными от него губами, широко растянутыми от уха к уху. Относительно большое пространство между носиком и ртом хотели занять усики, но они были жалкие, необильные и выщепанные.
Дудич был ужасно отвратителен, а ему очень хотелось быть красивым, что доказывала эта итальянская, изящная, дорогая одежда, безыскусственного покроя – делающая его каким-то монстром.
Дудич, некогда бедный слуга, сомнительного дворянского происхождения, служил на дворе того славного подскарбия Костелецкого, после которого Бонер взял солончаки.
Этот несчастный Костелецкий влюбился в ту силезку, которую с собой раньше привез Сигизмунд, мать Януша из литовских князей, и женился на ней, невзирая на то, что она была королевской любовницей. Не простил ему этого брат, порвав с ним, и такое от него, от панов и шляхты встречало презрение, что бедняга от расстройства умер.
При этом муже великой отваги, прекраснейших качеств души, который только имел мягкое сердце, Дудич провел долгие годы, а так как был им предназначен для солончаков, солью заработал состояние и стал богатым человеком.
Люди над ним смеялись, потому что и заикался, и смешно выглядел, но кошелек имел набитый, поэтому его подчас ни один проклинал. Каким образом Дудич попал на панский двор и его назначили каморником, об этом знал только он один.
Попав в замок, он умел так обходиться с людьми, что, хоть служил королю, хоть целовал руку ксендза Мациевского, не менее низко кланялся Гармату, а в покои королевы доступ был разрешён. Его мало кто