Исаак Лакедем - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За цизиями и карруками следовали четырехколесные экипажи — рэды, с горами пурпурных подушек и богатыми коврами, свешивающимися наружу, а также ковиннусы — колесницы, плотно закрытые со всех сторон и зачастую прятавшие от римских зевак многие альковные прегрешения. И наконец, замыкали процессию вызывающе несхожие между собой матроны и куртизанки. Первые, в длинных столах, закутанные в толстые паллы, с неподвижностью статуй восседали в двухколесных карпентумах — особой формы колесницах, в которых имели право ездить лишь патрицианки. Вторые, облаченные в тончайший косский газ — подобие тканого воздуха, пряжи из тумана, — томно возлежали на носилках, которые несли восемь прислужников в роскошных пену л ах. Обычно справа от носилок скользила вольноотпущенница-гречанка, поверенная в любовных делах, ночная Ирида, сейчас обмахивавшая свою хозяйку опахалом из павлиньих перьев; а слева — раб из Либурнии с маленькой обитой бархатом скамеечкой-подножкой и бархатной длинной ковровой дорожкой, чтобы благородная жрица наслаждений, реши она сойти с носилок и усесться, где пожелает, не касалась дорожной пыли обнаженной ступней с унизанными перстнями пальцами.
Ведь стоило блистательным римлянам и римлянкам пересечь Марсово поле и через Капенские ворота выехать на виа Аппиа, далеко не все продолжали прогулку верхами или в экипажах. Многие сходили на землю и, оставив лошадей и повозку на попечении рабов, прохаживались у могил и домов или брали у бродячих торговцев стул либо скамеечку за полсестерция в час. Ах, вот где удавалось лицезреть истинную изысканность! Вот где самовластно царила мода! Вот где можно было изучать формы бород и причесок, покрой туник и проникнуться величием вопроса, некогда разрешенного Цезарем, но вновь поставленного под сомнение новыми поколениями, а именно: надо ли предпочесть длинную тунику короткой и свободную — плотно облегающей тело. Цезарь носил широкую и волочившуюся по земле, но со времени его смерти мода шагнула так далеко! Там страстно спорят о том, насколько тяжелыми должны быть зимние муфты, дискутируют о составе лучших румян или притираний из бобового масла для разглаживания морщин и умягчения кожи, о самых благоуханных пастилках из масла мирта и мастикового дерева, замешанных на старинном вине и призванных очищать дыхание. Внимая глубокомысленным суждениям знатоков, женщины, будто жонглеры, перебрасывают из ладони в ладонь шарики амбры, освежающие воздух и наполняющие его ароматами. Они выказывают одобрение наклоном головы, взглядом, а нередко и рукоплещут самым ученым и смелым теориям; их зубы, приоткрываясь в улыбке, блестят словно жемчужины; откинутые на спину покрывала позволяют восхищаться не только сверканием черных глаз под эбеновыми бровями, но и чудесно оттеняющими их густыми белокурыми прядями волос с рыжеватым, золотистым или пепельным отливом. Чтобы изменить их первоначальный цвет, прелестницы пользуются мылом с буковой золой и козьим жиром — пришедшему из Галлии средству, к смеси уксусного осадка и масла мастикового дерева или, наконец, просто покупают дивные шевелюры в лавчонках у портика Минуция, что напротив храма Геркулеса Мусагета. Бедные девушки из Германии продают свои белокурые волосы стригалям за пятьдесят сестерциев, а те перепродают их за полталанта.
На это-то зрелище с завистью глазеют и полуголый плебей, и голодный бродяга-грек, «готовый взобраться на небеса за одну миску похлебки», и философ в продранном плаще и с пустым кошельком, черпающий здесь темы для своих выступлений против роскоши и богатства.
И все эти возлежащие, сидящие, прогуливающиеся, переминающиеся с ноги на ногу люди, что воздевают руки к небесам только для того, чтобы рукава, соскользнув к локтю, обнажили руки с выведенными пемзой волосами, хохочут, клянутся друг другу в любви, перемывают кости ближним, напевают под нос песенки из Кадиса либо Александрии, совершенно забыв о мертвецах, которые прислушиваются к живущим и немо призывают их; праздные горожане говорят всякий вздор на языке Вергилия или перебрасываются каламбурами по-гречески в подражание Демосфену, предпочитая этот язык родному, ибо греческий воистину создан для любовных излияний, а потому куртизанка, не умеющая сказать своему любовнику на языке Таис или Аспасии: «Zwn кai, шvxn» («Душа моя и жизнь!»), — годна лишь на то, чтобы быть потаскушкой для иноплеменных наемников-дикарей с кожаными щитами и наколенниками.
Пройдет еще полтора века, и лже-Квинтилиан на своем опыте убедится, что значит не уметь говорить по-гречески!
При всем том именно для развлечения этих людей, ради того, чтобы насытить их хлебом и зрелищами, усладить глаза и уши праздной легкомысленной толпе, пустоголовым молокососам и красавицам с истасканными сердцами, сынкам высокопоставленных семейств, растратившим свое здоровье по лупанарам, а достояние — по харчевням, всему этому ленивому и разнеженному племени будущих итальянцев, уже тогда кичившихся собой, словно теперешние англичане, гордых, как испанцы, и задиристых, как галлы, — ради народа, тратящего время на прогулки под портиками, беседы в банях, рукоплескания в цирках, чтобы угодить этим юнцам и девам, праздному молодому поколению богатых и процветающих римлян, Вергилий, сладостный мантуанский лебедь, поэт-христианин по сердечной склонности, хотя и не по воспитанию, воспевает простые сельские радости, взывает к республиканским добродетелям, бичует святотатства гражданских войн и готовит прекраснейшую и величайшую из поэм, созданных после Гомера, чтобы затем сжечь ее, сочтя недостойной не только потомков, но и современников! Ради них, ради того, чтобы вернуться к ним, Гораций, забросив подальше щит, бежит при Филиппах. Чтобы они узнавали и окликали его, он с рассеянным видом прогуливается на Форуме и по Марсову полю, блуждает по берегам Тибра, доводя до совершенства то, что потом назовет своими безделицами: «Оды», «Сатиры», «Науку поэзии». От разлуки с ними терзается жестокой тоской вольнодумец Овидий, вот уже пять лет как изгнанный во Фракию, где он искупает мимолетное (к тому же весьма доступное!) удовольствие прослыть возлюбленным императорской дочери или, быть может, гибельную случайность, приоткрывшую ему секрет рождения юного Агриппы. Это к ним поэт взывает в «Скорбных элегиях», «Посланиях с Понта» и «Метаморфозах». О счастье вновь оказаться среди них он грезит, вымаливая сначала у Августа, затем у Тиберия позволение вернуться в Рим. О них он будет скорбеть, когда вдали от родины смежит навсегда веки, но прежде единым всевидящим взглядом окинет роскошные сады Саллюстия, бедные домишки Субуры, полноводный Тибр, где в битве против Кассия едва не утонул Цезарь, и тинистый ручеек Велабр, струящийся под сенью священной рощи, где некогда Ромул и Рем приникали к сосцам волчицы. Ради этих людей, в жажде сохранить их привязанность, изменчивую, как апрельский день, Меценат, потомок царей Этрурии и друг Августа, передвигающийся лишь опершись на плечи двух евнухов, более мужественных, чем он сам, любвеобильный Меценат тратит деньги, содержа поэтов, оплачивая картины и фрески, представления актеров, гримасы мима Пила-да и прыжки танцора Батилла! Для их увеселения Бальб открывает театр, Филипп возводит музей, Поллион строит храмы. Агриппа бесплатно раздает им лотерейные билеты, на которые выпадают выигрыши в двадцать тысяч сестерциев, дарит расшитые серебром и золотом ткани, вывезенные с Понта Эвксинского, столики и скамьи с узорами из перламутра и слоновой кости… Им в угоду он основывает бани, где можно проводить время с восхода до заката, пока тебя бреют, растирают, умащают благовониями, поят и кормят за его счет; для них роет каналы протяженностью в тридцать льё и строит акведуки длиной в шестьдесят семь льё, чтобы ежедневно доставлять в Рим более двух миллионов кубических метров воды для двух сотен фонтанов, ста тридцати водонапорных башен и ста семидесяти бассейнов! Им же на потребу, чтобы превратить их кирпичный город в мраморный, привести обелиски из Египта, воздвигнуть форумы, базилики, театры, мудрый император Август повелел переплавить всю золотую посуду, сохранив для себя от богатств Птолемеев лишь один драгоценный мурринский сосуд, а из того, что оставили ему отец Октавий и дядя Цезарь, что принесли победа над Антонием и завоевание целого мира, — только сто пятьдесят миллионов сестерциев (тридцать миллионов наших франков). Ради их удобства он заново вымостил Фламиниеву дорогу до Римини, а чтобы потешить их, выписал из Греции буффонов и философов, из Кадиса — танцоров и танцовщиц, из Галлии и Германии — гладиаторов, из Африки — удавов, гиппопотамов, жирафов, тигров, слонов и львов. И наконец, к ним, обитателям Вечного города, он обратился, умирая: «Довольны ли вы мною, римляне?.. Хорошо ли я исполнил роль императора?.. Если да, то рукоплещите!»