Исповедь нормальной сумасшедшей - Ольга Мариничева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Врачи меня любили. Жаль только, давали себе право судить о моей личной жизни. Они вынесли приговор, что мой любимый человек и есть моя болезнь, мой диагноз. Вот тут они меня и сломали (но только на время).
Я безвольно кивнула, и заведующая отделением (потом ее сменили), торжествуя, посмотрела на младшую коллегу. Она всегда радостно и победно смотрела на меня, приговаривая: «Хорошо видеть результат своей работы!» Но однажды, когда я покорно кивнула, и заведующая было пошла дальше, младшенькая воскликнула: «Да вы посмотрите, у нее же слезы на глазах!»
«Это слезы радости!» – победно, как отрезала, заявила заведующая, крутанув хвостом туго стянутых волос.
Вскоре началась депрессия. Так я выразила в стихах ее суть уже после больницы:
Убеждена до сих пор: нельзя психиатрам так однозначно судить о личной, сердечной жизни пациентов! Нельзя, даже если любовь проходит в форме бреда. Ведь не мной замечено: зависимость психически больных от психиатра колоссальна, власть его над душами ничем не ограничена и ни с чем не сравнима. Психиатрам больные верят, как Богу. И нельзя, нельзя, нельзя ломать любовь, даже ради спасения пациента, его возврата в реальность. Иначе в реальность возвратится убитая душа.
А тут еще эта грязь, смрад, плесень и подтеки на стенах, мат-перемат на кухне, куда за обедом посылают дежурных больных, жуткая одежда для гуляний: старые телогрейки и разбитые, типа солдатских, ботинки. Оказавшись в этой реальности и впав в тяжелую депрессию, я с тоской вспоминала лучезарные дни маниакала и хорошо помнила весь свой волшебный бред, когда я внутри себя бежала, как по мосточкам через болото, по сюжетам сказок. По архетипам сознания, если пользоваться выражением психолога Юнга. А мне тогда казалось – это моя умершая бабушка подсказывает мне сказочные сюжеты, словно мосточки над трясиной бреда стелет.
Потом, повторяю, все погасло. А возродилось только осенью, когда я поехала в командировку и встретила своего любимого. Той же силы поток образов, ассоциаций хлынул на меня будто с небес. Ну а врачи в Москве сказали: заболела снова. Действительно, впереди был новый виток болезни – уже с новым именем.
Его мне послал Господь, как утешение за ту любовь, несбыточную. Впрочем, новая любовь оказалась, как показали все последующие годы, не намного «сбыточнее».
Наш общий друг однажды зимой попросил меня как журналиста спасти человека, находившегося в очень тяжелом состоянии в связи с постоянными гонениями со стороны властей. Его звали Юрой. Мы пришли в его квартиру на Садово-Черногрязской улице, и я с первого мгновения, как в романах пишут, увидела: это он. А он взял гитару и сказал, что подберет ко мне музыку – получилось «Расцветали яблони и груши» про Катюшу и бойца. И еще он сказал, что его нет в живых, что остался только пепел. Я заметила, что пепел – хорошее удобрение для новых всходов. Был он высок, бородат, красив и несчастлив. Долгие годы над ним тяготели и тяготеют до сих пор наветы, а в прошлом – суды, Бутырка, принудлечение в психушках...
Я радостно сообщила маме в тот вечер, что нашла как раз того, кого нужно: диагноз «вялотекущая шизофрения», обвинение в педофилии. А он ни в чем не был виноват. Продолжал полулегально работать с детьми вопреки всему. Вот мой герой, как раз мне по плечу. Мама только обреченно вздохнула.
Второй раз меня увозили в больницу уже из подъезда его дома, в котором я, одной мне понятными способами, «расколдовывала» этот подъезд от злых сил (Юры дома не было): расплескивала по ступеням и стенам пузырьки с разноцветной тушью и, кажется, даже духами (вот дура-то!). Притащила Вике, его тете, ворох своих бус и ожерелий (в моем бреду она была царица морская, которая просто так мне Юру не отдаст). А еще в те дни я всем незамужним женщинам раздавала мелкие незабудки из эмали – разорвала свое ожерелье. Одну незабудку подсунула под дверь бывшей Юркиной жены (она жила в той же квартире в ожидании разъезда), чтобы у нее все хорошо сложилось без Юры. В общем, «психовоз» мне вызвали в этот раз его тетя с бабушкой.
И опять – санитары, вязки, уколы, материализация... Я близорука, а в «острой», поднадзорной палате очки не положены, потому моя фантазия беспрепятственно творила из расплывчатых силуэтов окружающих людей материальное предвоплощение Юры (потом нечто схожее я видела в кинофильме «Собачье сердце»).
Помню острое чувство всепоглощающей тоски еще тогда, когда я бормотала у него в полутемном подъезде, – а вдруг его нет со мной?! (Я-то была уверена, что он незримо присутствует рядом.) Вдруг мою речь, обращенную к нему, никто в целом мире не слышит?!
Это сейчас, когда я учусь верить в Бога и избавилась от этого леденящего чувства глобального, тотального одиночества, есть кому слышать меня.
А тогда – я просто ждала. Это было невыносимо: он так никогда и не пришел ко мне в больницу, но я не роптала и не ропщу. Со мной были его песни, я ими дышала, ими жила. С ними работала. Это у нас с Юркой общее: постоянная работа с людьми.
Медперсонал использовал мою энергию на полную катушку. Старшей медсестре я писала рефераты по марксистско-ленинской философии (она училась на каких-то курсах), проводила политинформации, концерты, заведующей отделения (уже другой, сменившейся) помогала внедрять что-то вроде системы Макаренко в жизнь психбольницы. В качестве председателя совета больных проводила с ней по субботам, в ее выходной, общие собрания, следила за графиком производственных работ в мастерских, в отделении, в столовой какого-то завода...
При советской власти у каждого отделения психбольниц был свой производственный план, который нужно было выполнять за чисто символическую плату, да еще и участвовать в соцсоревновании. План этот съедал у медперсонала не меньше сил, чем само лечение. А для больных... Какой кретин назвал это трудотерапией?
Пациентам психбольниц нужен не монотонный, скучный труд по склеиванию коробочек, продергиванию резинок в пластмассовые козырьки от солнца, клепанию металлических изделий в мастерских и мытью полов в заводской столовой, а – творчество. Ведь по преимуществу все, лежащие в этих больницах, обладают мощной фантазией, воображением. Это понимал Ганнушкин в начале века. В нашем отделении сохранился его бывший кабинет, отданный уже в нынешнее время под комнату свиданий с посетителями. Сохранился огромный дубовый стол, старинный рояль, пальмы в кадках и совершенно завороживший меня громадный шкаф темного дерева со стеклянными дверцами. Там, за стеклом, стояли игрушки, мастерски выполненные: тряпичные фигурки людей и зверей. Куклы в платьях крестьян, рабочих, купчих. Продукция больных начала двадцатого века. Ганнушкин знал свое дело. Не понимаю, почему в отечественной официальной психиатрии, в отличие от зарубежной, почти не практикуется терапия искусством, творчеством? Наверное, просто денег не хватает. Этот шкаф служил мне местом отдохновения. В душе оживала песня Юры: «Мы души игрушек, заброшенных вами когда-то».