Инсектопедия - Хью Раффлз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сорок лет назад Сесил Джонсон, автор классической работы о миграции и рассеянии насекомых, отметил, что в этих путешествиях гибнет множество особей – возможно, большинство, но «такова цена, которую платят эти виды за поиск ареалов». Джонсон нарисовал образ планеты, за которой зорко следят: «…поверхность Земли очень эффективно обозревается миллионами особей, летящих с потоками воздуха, беспрерывно обнаруживающих подходящие или неподходящие условия». Когда условия неподходящие, насекомые вскоре вновь взлетают в поисках места, где им будет сподручнее кормиться или размножаться (либо заниматься каким-то еще неведомым нам делом), следуя в «направлении, которое предопределяет либо ветер, либо они сами» [11]. Таков непреложный факт жизни на планете: огромная «распределительная система» день ото дня, год за годом, столетие за столетием перемещает колоссальные популяции живых существ [12]. Что делать с понятием «инвазивный вид», когда сталкиваешься с этим непрерывным и необузданным передвижением – перелетами на короткие и длинные расстояния, рассеянием и миграцией? Что остается от представления, будто всему есть положенное место, будто каждая вещь и существо должны находиться где-то и больше нигде, что границы нерушимы, что это гиперизобилие своенравной и шальной жизни можно взять под контроль, если проявить бдительность и применить химикаты? Возможно, именно это увидел Глик на высоте трех тысяч футов над Дуранго лицом к лицу с хлопковой молью, чьи трепещущие крылья сверкали на солнце.
Отложите книгу. Если вы в помещении, подойдите к окну. Распахните его, повернитесь лицом к небу. Вся эта пустота, глубокий простор воздуха, широко распростертый над вами небосвод. Небо кишит насекомыми, и все они куда-нибудь да направляются. Каждый день над нами и вокруг нас происходит коллективное путешествие миллиардов существ.
Такова буква А, первое, о чем нельзя забывать. Вокруг нас есть другие миры. Мы слишком часто проходим через них, ни о чем не подозревая, видим, но остаемся слепы, слышим, но остаемся глухи, щупаем, но ничего не чувствуем, скованные несовершенством наших органов чувств, банальностью нашего воображения, нашей уверенностью в том, что всё вращается вокруг нас.
– Что тут такое творится? Что это? – окликнул я сеу Бенедито, когда мы в солнечный день шли на тарахтящей моторке по реке Гуариба. – Что тут происходит?
В ста ярдах от нас, на дальнем берегу, под могучими деревьями, в сени которых еще вчера стоял покосившийся деревянный домишко, самый убогий на всей реке, мерцал драгоценный камень, сияющее облако трепещущей желтизны, которое переливалось разными оттенками: канареечным, кукурузным, золотистым. Хлопья сусального золота отделялись от него и воспаряли по спирали, словно искры костра, ввысь, к кронам сумрачного леса. Блистающие солнечные лучи исходили от него и, тоже выписывая спирали, тянулись над речной водой.
– Что же это такое?
– А-а, – рассмеялся сеу Бенедито, – Borboletas de Verão, летние бабочки. Они вернулись. Вы что, их никогда не видели?
В тот день они были повсюду. Их демографический взрыв, казалось, взорвал землю, раскрасил ее в диковинные неведомые цвета, свел ее с ума этой нежданной-негаданной красотой. Все дома, которые мы видели, продвигаясь по реке на своей пыхтящей моторке, подверглись преображению. Тысячи желтых бабочек облепляли стены и крыши, заняли деревянные крылечки, наконец-то превратив Амазонию в Эльдорадо, одели тихие деревеньки в многослойные золотые панцири.
Когда мы доехали до места, обнаружилось, что вокруг нашего дома тоже выплясывают золотисто-желтые летние бабочки. Высоко, под самыми карнизами, со всех сторон от крыльца, низко-низко на грязном дворе, где под настилом рылись в земле свиньи. Бабочки парили и планировали, и я сделал этот снимок, чтобы удержать в памяти тот день и еще несколько дней перед тем, как бабочки улетели.
Это кухня позади дома сеу Бенедито близ устья Амазонки в бразильском штате Амапа [у автора ошибочно: штат Макапа. – Пер.]. Я прожил здесь год и три месяца в 1995–1996 годах. Вот так выглядела кухня, озаренная солнцем, под вечер, когда прилетели бабочки. Теперь мне иногда кажется, что это был только сон или история, известная мне с чужих слов, и тогда я достаю фотографию и припоминаю тот день. Видите сонную охотничью собаку? Видите асаи – пальмы с тяжелыми гроздьями черных плодов? Видите две исполинские автопокрышки, которые маленький Хелтон и Розиане каждое утро наполняли водой из ручья (ручей в кадр не попал, но он справа, неподалеку)? Видите огород за забором? И толстый кабель, на котором семья сушит белье? Видите borboletas de verão, застывшие в пространстве и времени, похожие на крохотные НЛО? Они заглянули к нам ненадолго, залетели погостить: вошли в нашу жизнь, преобразили всё вокруг на мгновение, подразнили нас проблеском иных миров – и были таковы.
Я смотрю на фото Корнелии Хессе-Хонеггер в ее цюрихской квартире и пытаюсь вообразить, что она видит в микроскоп. Под микроскопом – малюсенькое золотисто-зеленое насекомое из подотряда клопов (Heteroptera), один из тех слепняков, которых Хессе-Хонеггер рисует более тридцати лет [13]. Это бинокулярный микроскоп с восьмидесятикратным увеличением. Сантиметровая шкала в левом окуляре помогает художнице изобразить тело насекомого в точности, во всех деталях.
Этого слепняка Корнелия поймала в окрестностях АЭС Гундремминген на юге Германии. Его тело деформировано, как и у большинства насекомых, которых она зарисовывает. У этого конкретного слепняка асимметричное, немножко сморщенное с правой стороны брюшко. На мой взгляд, даже под микроскопом эта деформация почти незаметна. Но Корнелия говорит: вообразите, каково жить с такой аномалией, если твой рост – всего пять миллиметров!
Что видит Корнелия, столь пристально рассматривая это существо? Она говорит, что в своих экспедициях, собирая образцы в полях, на обочинах дорог и опушках лесов, она «забывает о себе, вглядываясь в насекомых». В такие моменты она чувствует, что «тесно, невероятно тесно связана» с насекомым, словно сама когда-то была таким существом – слепняком, и в ней «просыпается память тела».
Но ее метод рисования, как она сама объясняет, – почти полная противоположность. Когда она присаживается к микроскопу, то уже не воспринимает насекомое как существо, которое эволюционировало и развивалось совместно с другими биологическими видами, – теперь для нее это формы и цвета, контуры и текстуры, количество и объем, плоскости и стороны. Ее работа – максимально механический труд. («Я хочу быть как лазер, который прочесывает один квадратный сантиметр за другим. Увижу что-то – зарисовываю, увижу другое – зарисовываю», – говорит она мне.) Иногда (взгляните на картину ниже) она действует по принципу формальной произвольности: выбирает образцы из своей коллекции наугад и изображает в абстрактизированном виде одну-единственную структуру, которую многократно размещает на миллиметровой бумаге в определенных точках, создавая изображение, у которого нет заранее придуманной композиции, – изображение, в эстетическом смысле всецело восходящее к традиции конкретного искусства, на которой Корнелия выросла.