Одиссея мичмана Д... - Николай Черкашин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белая ночь - мистическая фея Петербурга. Это под ее сиреневые чары творилось каменное чудо города, это ее должны были ловить в свои объятия распахнутые колоннады соборов и дворцов, это ее должны были кружить в высоких ротондах застывшие вальсы аркад.
Белая ночь. Бледная ночь. Это таинство слияния сумерек с незажженными окнами. Обезлюдевший, будто вымерший город. Вокруг Медного Всадника вьются майские жуки. Сто лет их не видел, и вот - пожалуйста…
А еще белая ночь хороша тем, что видны комары.
Часы на каланче отбили светлую полночь.
Медные звуки печально таяли.
Белая ночь. Черная речка… Место дуэли.
Пуля в живот, и кому? Пушкину! Боже…
Немцы били ракетами ФАУ по Питеру. Это почти то же самое. По такому городу и тяжелыми снарядами - по Эрмитажу, по Русскому музею, по Летнему саду, по Невскому проспекту… Все это помнят здешние старожилы.
Питерские старики - блокадой моренные, фенолом с окрестных заводов травленные, бесплатными врачами недолеченные, реформами грабленные, все же снуют по самым длинным в мире эскалаторам по каким-то своим неизбывным, быть может, последним делам… Сегодня в Питере все больше Раскольниковых и все меньше денежных старушек… Здешний поэт восклицал:
Моя ли в том вина мирская,
Что с тощей сумкой на Сенной
Бредет блокадница седая,
Как символ Родины больной?!
Мне Питер выпал не в самые лучшие годы. В конце минувшего века город жил полуголодной, безденежной и потому какой-то бредовой шизофренической жизнью. Возрождались храмы - и расцветали подпольные бордели. Хоронили останки императорской семьи - и тусовались гомосеки в своих клубах. Создавалась Лига ведьм и леших Петербурга, по Невскому бродили толпы доморощенных кришнаитов. За столики ресторана «1913 год» подсаживались двойники Ленина, Сталина и Троцкого, дабы подзаработать на своем феноменальном сходстве. По улицам водили слонов и обезьян, которые помогали выпрашивать милостыню.
Господи, неужели это мы в этом кошмаре, маразме, прозябании?!
Город, предсказанный Нострадамусом, воздвигнутый Петром, воспетый Пушкиным, медленно умирал… Так тонут большие корабли, куда вода врывается не сразу, - плавно, на ровном киле, погружаясь все глубже и глубже в мрак, хаос, небытие, запустение, забвение, в разруху…
В шпалерах питерских улиц чернели пустоглазые трупы брошенных (обреченных на бессрочный капремонт?) домов. Каменные мертвецы в обветшалых архитектурных нарядах стояли впритык с живыми домами, еще налитыми тусклым светом и скудным теплом. В отличие от солдат в цепи, они не могли сомкнуть ряды, и потому в земном вращении живые дома соседствовали с каменными покойниками, в темных утробах которых, словно могильные черви, копошилась уголовная сволота. Там, в чьих-то бывших спальнях, детских, кабинетах, выходящих заколоченными окнами в безлюдные дворы-колодцы, «ширялись» подростки, вкалывая в дряблые вены ржавыми иглами эфедрин, там, в глухих закоулках - кричи не кричи, насиловали школьниц, сводили счеты кланы рэкетиров, прятали трупы…
Сюда боялась заглядывать милиция, и только бесстрашные телехроникеры шныряли с видеокамерами, чтобы потрясти закаленное воображение горожан следами нового изуверства.
Город озлобленных очередей и обрезанных телефонных трубок, крысиных подъездов и брошенных стариков умирал уже в третий раз.
Впервые смерть подступила к нему в зиму 1919 года.
«Не бывало в истории. Все аналоги - пустое. Громадный город-самоубийца. И это на глазах Европы, которая пальцем не шевелит, не то обидиотев, не то от кровей, - пыталась докричаться из красного Питера Зинаида Гиппиус. - Жизнь все суживалась, суживалась, все стыла, каменела… Если ночью горит электричество - значит, в этом районе обыски… Платят ровно столько, чтобы умирать с голоду медленно, а не быстро… Деревянные дома приказано снести на дрова. О, разрушать живо, разрушать мастера!
Гроб на салазках везут родные. Надо же схоронить. Гроб напрокат. Еще есть?»
Во второй раз город прощался с жизнью в голодную и лютую зиму сорок второго.
Из письма от 18 февраля 1942 года бывшего мичмана русского флота Бориса Александровича Пышнова матери в Муром:
«Одно время еда составляла 125 граммов хлеба и немного воды или талого снега. Овощей вообще в этом году не было.
Сейчас начали хлеб прибавлять и давать крупу, масло, мясо, но, в общем, за месяц 3- или 4-нормальную дневную порцию. Учти, столовые не действуют, а если есть, то только мутная вода с солью, но это счастливцам. Водопровод не работает, свету нет, трамвай стоит, в квартирах мороз, канализации нет, и бесконечные пожары, дома горят по три-четыре дня, и горят дотла, так как тушить нечем и нет сил. У нас сгорело три. По Второму Муринскому - семь. Вчера мне пришлось быть в уборной. Там лежит мужчина, весь заделанный мочой и окутанный этой льдиной со всех сторон. Своеобразный гроб. Все это никого не удивляет и не обращает ничье внимание, так же, как раньше проходящий трамвай. Детей на улицах нет, ибо их не выпускают. Они исчезают, а их судьба тогда - судьба Гульки (его сварили и съели)… Ты подумай, что нас ждет весной, когда начнет все таять и все обнажится и разложится. Если ты идешь по улице, у тебя застекленеют глаза и ты упадешь, хотя бы у порога своего дома, можешь быть совершенно твердо уверена, что тебя не только не поднимут, но даже не оглянутся: нет сил. Упавший - это верный покойник».
И вот наступала третья агония…
Город, на полвека лишившийся своих дворников, швейцаров, горничных, запаршивел, обнищал, опростился и теперь повторял кончину одного из своих благородных сограждан - Бог весть число им, - уничтоженного, обобранного, прощавшегося с жизнью в коммунальной комнатке, на штопаных простынях, с банками «питерских ананасов» - соленых помидоров, выстоянных в очереди и приготовленных на собственные поминки… Но и в этот скорбный час северо-стольный град был величествен, как император на нищенском одре.
Перед смертью городу вернули имя и даже позволили проститься с последним из рода основателей - великим князем Владимиром Кирилловичем.
За какую вину корежило эту Северную Пальмиру, Чухонскую Блудницу, Колыбель Революции - в кровавых корчах весь последний век? Какой иудин грех, какой имперский соблазн искупал он в голоде и наводнениях, осадах и мятежах, в арестах и разрухах все нынешнее столетие? Кто наслал на него это безумство, в котором он полвека крушил, топтал, давил, пожирал сам?
Молчат колокола Исаакия.
Молчат шестидюймовки «Авроры».
Молчат каменные сфинксы Фонтанки.
Петербург догнивал в тесном кольце Ленинграда…
Но как ни опускали его рвачи и бандиты, как ни уродовали его бездарные скоростройки, как ни заброшен он властями, Петербург по-прежнему велик и прекрасен.
…С выстрелом полуденной пушки прорвался сквозь пелену облаков луч солнца, и словно сноп прожектора ударил по всем стеклам и водам города. Так пришла в Питер первая весна двадцать первого века. И я видел это!