Король Артур. Рыцарь, совершивший проступок - Теренс Хэнбери Уайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и не только в этом отношении рыцарь в доспехах схож с водолазом.
Помимо шлемов, сложностей с дыханием и затрудненности передвижения, и тем, и другим приходится для облачения в свои костюмы прибегать к содействию благожелательных и аккуратных помощников. И полагаться на этих помощников в том, что они все сделают как должно. Водолаз отдает свою жизнь в руки одевающих его матросов. Эти молодые люди, подобно пажам и оруженосцам, нянчатся с ним, проявляя немалую нежность, заботливость и своего рода попечительное уважение. И обращаются они к нему только по титулу, никогда по имени. «Садитесь, водолаз», — говорят они, или: «А теперь левую ногу, водолаз», или: «Водолаз-два, вы слышите меня по внутренней связи?».
Хорошо, когда можно отдать свою жизнь в чьи-то руки.
И так целых три года. Прочих мальчиков все это заботило мало, у них и без того хватало забот, — но для мальчика-уродца в эти труды умещалась вся полнота его темной и потаенной внутренней жизни. Он был обязан предстать перед Артуром искусным и разносторонним спортсменом, и он был обязан размышлять над теорией рыцарства, даже лежа ночами в постели. Ему надлежало выработать твердые мнения по сотням спорных вопросов — о должной длине оружия или покрое гербового намета, о креплении латного оплечья или о том, более ли пригоден кедр для изготовления копий, нежели осина, как, по-видимому, считал Чосер.
Вот небольшой пример, одна из занимавших рыцарство проблем, над которыми размышлял Ланселот в те ранние годы. Был некогда рыцарь, носивший имя Рено де Рой, коему привелось однажды сразиться на копьях с рыцарем по прозванию Иоанн де Голланд. Рено намеренно так закрепил свой турнирный шлем — огромный, набитый соломою барабан, иногда надеваемый поверх собственно шлема, — что барабан этот еле держался. И когда Иоанн Голландский ударил в шлем острием копья, тот просто слетел. То есть шлем свалился с Рено вместо того, чтобы самому Рено свалиться с коня. Действенный трюк, но опасный, — долгое время все рыцарство судило и рядило о нем, одни говорили, что этот прием неспортивен, другие называли его хоть и честным, да рискованным, третьи же полагали, что идея сама по себе недурна.
Три года подчинения дисциплине сделали из Ланселота человека, лишенного веселия в сердце и не склонного распевать «тири-лири». Он отдал тридцать шесть месяцев жизни, которую в его возрасте и обозреть-то можно было едва ли далее чем на неделю вперед, пожертвовав их замыслу человека, в которого был влюблен. Опорой ему служили мечты. Он желал стать лучшим рыцарем мира, чтобы Артур тоже мог его полюбить, а помимо этого желания имелось у него и другое, в ту пору еще исполнимое. Он желал, чтобы чистота и совершенство позволили бы ему сотворить какое-либо обыкновенное чудо — исцелить слепца, например, или еще что-то подобное.
Была одна общая черта у славных семейств, центром притяжения которых стала судьба Артура. Во всех трех имелся свой постоянно живущий рядом с семьей гений-хранитель — нечто среднее между наставником и наперсником, — определивший характер детей каждого из семейств. В замке сэра Эктора им был Мерлин, оказавший решающее влияние на жизнь Артура. В далеком и одиноком Лоутеане имелся святой Тойрделбах, чья воинственная философия, надо думать, во многом определила клановую обособленность Гавейна и его братьев. В замке Короля Бана проживал Ланселотов дядюшка, которого звали Гвенборс. На самом-то деле, мы уже встречали этого старика, известного каждому как дядюшка Скок, но его нареченное имя было Гвенборс. В ту пору имена обыкновенно давали, руководствуясь теми же правилами, в согласии с которым ныне наделяют кличками жеребят и гончих собак. Если вам выпадало родиться королевой Моргаузой и произвести на свет четырех детей, вы вставляли Г во все их имена (Гавейн, Агравейн, Гахерис и Гарет), и, естественно, если вашими братьями оказались Бан и Боре, вам только и оставалось, что называться Гвенборсом. Так легче было запомнить, кто вы такой.
Из всей семьи один только дядюшка Скок принимал Ланселота всерьез, и только один Ланселот принимал всерьез дядюшку Скока. Относиться к старику без особой серьезности казалось проще простого, ибо он принадлежал к тем странноватого сорта людям, над которыми посмеиваются невежды — дядюшка Скок представлял собой истинного маэстро. Отраслью его знаний было рыцарство. Во всей Европе вы не сыскали бы и единой части доспехов, относительно которой у дядюшки Скока не имелось бы теории. Он гневно порицал новейший готический стиль с его складками, резными узорами и канавками. Он считал смехотворным ношение доспехов, внешний вид которых сильно напоминал переплетение канатов на нельсоновском буфете, ибо очевидно, что любой желобок будет зацепкой для копейного ратовища. Главное назначение хороших доспехов, говаривал он, состоит в том, чтобы острие копья с них соскальзывало, — и как подумаешь о немцах, украшающих свои латы этими жуткими желобами, так просто оторопь берет. Про геральдику он знал все, что только можно было знать. Если кто-либо совершал серьезный промах, помещая один металл или цвет на другой, дядюшка Скок весь бурлил от гнева. Кончики длинных белых усов трепетали, словно антенны, окончания пальцев смыкались в жестах неистовой страсти, он размахивал руками, подпрыгивал, заводил глаза и только что не испускал шипучую пену. Впрочем, все маэстро до единого подвержены такого рода припадкам, и потому Ланселот редко обижался, получая плюху в ходе пылкого препирательства по поводу щитов с вырезом a bouche или относительно того, разумно или неразумно приделывать к щиту ременной навыйник. Порой Ланселот изводил дядюшку Скока настолько, что тот его поколачивал, но мальчик и это сносил. В те времена мальчики были выносливы.
Одна из причин, по которой Ланселот терпел выходки дядюшки Скока, состояла в том, что у того можно было выучиться всему, что мальчик считал необходимым. Дядюшка Скок был не только выдающимся знатоком и авторитетом в своей области, но и одним из первейших во Франции фехтовальщиков. Собственно говоря, и мальчик стремился к тому же: рубить, теснить и колоть под жестокой опекой гения, и нанеся удар от плеча, удерживать тяжкий меч в вытянутой руке, пока не начнет казаться, что вот сейчас разорвешься надвое, — и все это лишь для того, чтобы дядюшка Скок, дергая за острие, заставлял его вытягиваться пуще и терпеть еще большую муку.
Сколько Ланселот помнил себя, близ него всегда обретался взбудораженный человечек с синевато-стальными глазами, подскакивающий, прищелкивающий пальцами и орущий так, словно от этого зависела жизнь: «Doublez! Dedoublez! Degagez! Un! Deux!»[1].
Однажды ясным днем в конце лета Ланселот с дядей сидели в Оружейной. В солнечных лучах, заливавших просторную комнату, плясала пыль, которую сами они подняли минуту назад, вдоль стен стояли начищенные доспехи и висели на колышках копья, шлемы и морионы. Кинжалы, коими добивают врага, латы, штандарты и вымпелы с гербами Бана теснились вокруг. Бойцы присели отдохнуть и отдышаться после схватки, дядюшка Скок пыхтел. Ланселоту уже минуло восемнадцать. Фехтовал он теперь лучше, чем его маэстро, — впрочем, дядюшка Скок не желал в этом признаться, а потому и его ученик из вежливости делал вид, что это не так.